Не в его манере.
Только вот боком, тоже пробираясь среди людей, которых к дверям главной аудитории университета, становилось всё больше, он повернулся, оказался-таки Глебом.
Не спутала-перепутала я.
Не стала звать, ибо бессмысленно в общем гвалте это было. Я лишь нырнула под чью-то руку, ускорилась, догоняя Измайлова, который всех расталкивал слишком уж откровенно и нелюбезно, будто торопился.
Куда?
На день открытых дверей для школьников? Послушать про великую миссию и девиз, гласивший что-то о лечении и учении?
Это было смешно.
И одновременно необъяснимо-тревожно, словно величайшую глупость Глеб Александрович свершить вдруг задумал.
Делал уже её.
Вещал с кафедры ректор, когда, безбожно отставая от Измайлова, в римскую аудиторию я наконец зашла.
— … наш университет по праву считается одним из самых сильных…
Ага.
— … и престижных…
Трижды ага.
— … медицинских вузов в стране. Конечно, у нас высокий проходной балл, строгий отбор и требования к поступающим, но… — Арсений Петрович старался как мог.
Он распинался столь важно и высокопарно, что даже я оказанной честью обучаться в этих стенах прониклась.
На целую минуту.
Почти.
— … поступая в медицинский и надевая белый халат, вы выбираете одну из самых благороднейших и важнейших профессий на земле, вы становитесь тем, кто будет спасать…
Измайлова, крутя головой, я выглядывала с куда большим рвением, чем Макарыча. Торопилась, боясь непонятно куда опоздать, найти его.
Но всё равно опоздала.
— Да бросьте, Арсений Петрович, — голос, раздавшийся с последнего, верхнего, ряда, прозвучал на всю аудиторию насмешливо.
Уничижительно.
Голос Измайлова переполнялся убийственным холодом и яростью, которая серыми льдами глаза пока ещё была скована.
Не выплескивалась наружу.
Только ощущалась.
— Вы им лучше правду скажите, — Глеб, отставляя на край парты стеклянно-тёмную бутылку и сбегая к кафедре, предложил проникновенно до мороза, от которого позвоночник сковало. — Ну, что профессия у нас сволочная, что из белого в ней только халат!
— Глеб…
— Вы расскажите им, как в следственный комитет ходить придется! Как народ за, видите ли, врачебную ошибку по два-три ляма у больниц отсуживать в привычку взял! Или про хирургов. Сколько раз они кровь на ВИЧ аварийно сдают, а?
— Глеб!
За руку, опережая Макарыча и добираясь первой, я его схватила намертво, дёрнула изо всех сил в сторону второго и безлюдного выхода.
А он этого, кажется, даже не заметил.
Не сдвинулся с места.
— Идём!
— Или как на скорой череп по пьяни могут проломить, но это же так, фигня будет! Случайно. И по пьяни. Больной ведь человек, понимать надо! И жив же остался, чё ты ещё хочешь? А может, про законы наши поведаете, там классные формулировки!
— Глеб!!!
К двери я его всё же тащила.
Не обращала никакого внимания на сотню пар глаз и шепотки. Любопытство, которое облепляло почти физически. Оно душило, а люди, напротив, отступали.
Исчезали, становясь пустыми тенями.
Ненастоящими говорящими куклами, мимо которых Измайлова в пустой коридор я практически выволокла, заткнула, извернувшись, ему рот ладошкой.
Ненадолго.
Ибо в мою руку жёсткими и ледяными пальцами он вцепился.
И в целом, мы сцепились.
Оказались вдруг в тени, у стены, к которой Измайлов, сжимая до боли запястья, меня толкнул и прижал. Он навис, врезаясь своим лбом в мой.
— Да что тебе⁈
— Мне⁈ Это ты с ума сошёл!!!
— Я⁈ Я правду сказал, Калина!
— Не ту, которую говорят, Измайлов!
По ноге я его пнула от души.
Не отвоевала для более доходчивого тумака руки, которые, вдавливая в холодную стену, Глеб не отпускал.
Он держал крепко.
Дышал шумно и тяжело.
Он… он смотрел.
А лучше бы задрал на мне свитер или, заморозив остатки и своих, и моих мозгов, вошёл бы в меня прямо тут, это и то не было бы так… откровенно.
— Глеб…
Поцелуй без поцелуя.
На грани касания и дыхания, на той тягуче-болезненной секунде, которая замедляет мир, а после ускоряет и торопит. Она даёт, срывая все тормоза и приличия, отмашку всему. Всему человеческому безумию, всему скрыто-темному и животному.
Нельзя остановиться после этой секунды.
Разве что… оборвать её можно.
Можно вернуть в реальность и заглушить сумасшедший стук сердца ещё более грохочущим и взбешенно-ледяным, как ушат воды, голосом ректора: