Солнце перевалило за полуденную черту, и Герман Георгиевич, не изменяя привычке, отправился обедать, решив в более подходящей обстановке обдумать создавшуюся ситуацию.
Во дворе встретила экономка.
— Вас ждут, — сообщила она виновато. — Я не хотела пускать, но он к вам приходил дважды, а сейчас так напуган…
Лавлинский быстро вошел в кабинет, предчувствуя, что ему предстоит самая нужная сегодня встреча. И не обманулся.
Сытько бросился навстречу:
— Герман Георгиевич…
— Я же просил: только в самых крайних случаях…
— Да-да, конечно… Но меня хотят арестовать, я только что узнал… Прохоровского отстранили, сейчас начальником Кузнецов, а он знает и про меня, и про Тимонина, и про банду! — заторопился Сытько, боясь, что Лавлинский не даст ему высказаться.
Герман Георгиевич все понял, но, не желая показать истинных намерений, сказал, словно делая одолжение:
— Хорошо, я вам помогу… Есть у вас два надежных человека?
Сытько кивнул.
— Тогда все очень просто…
Герман Георгиевич объяснил, что от них требуется.
— И можете оставаться в Москве… или где угодно. Высокопоставленное лицо не забудет оказанной вами помощи.
Круглые омуты находились в восьми верстах от города, три больших омута, примкнувших один к другому без всяких переходов. По их форме крестьяне и дали им название. Из-за большой глубины они были лишены растительности. Вода — застойная, коричневая, как и по всей старице, вдоль которой тянулась Ямская дорога. Глухоманью веяло от этой местности. В округе ходило предание, будто здесь холодной осенью, ночью 1774 года холопы пытались освободить Емельяна Пугачева, которого везли на сенатский суд, да что-то помешало…
Над Клязьмой и старицей начал собираться предвечерний туман, когда Сытько встретил архимандрита. Тот без единого слова принял сопровождение, и они продолжили путь. Проехали не более версты, как услышали конский топот. Через минуту на дорогу выскочило семеро всадников. Сытько хотел стрелять, но в последний момент остановился, узнав Трифоновского.
Возничий-монах поднял кнут, но Иван крикнул, подъезжая:
— Не увечь лошадей! Торопиться незачем, разговор есть!
Спутники мгновенно окружили Сытько и его двух помощников. Трифоновский грубо вытащил архимандрита Валентина из экипажа и заглянул под сиденье. Там лежала икона «Утоли моя печали».
— Негоже, ваше преподобие, на божьей матери… — сказал он и повернулся к закатному солнцу, чтобы лучше рассмотреть икону. В сумерках лик пресвятой девы стал еще более печален и скорбен. Левой рукой она приоткрыла край мафория около уха, правой поддерживала Христа-младенца.
— Сытько! — крикнул Трифоновский. — Ну-ка подойди сюда, грамотей… Прочти, что здесь написано. — Иван ткнул пальцем в развернутый свиток, который художник вложил в руки младенца.
Максима Фомича подвели к Ване, и он, заикаясь, прочел: «Суд праведен судите, милость и щедроты творите кийждо искреннему своему: вдовцу и сиру не насильствуйте и злобу брату своему в сердце не творите».
Трифоновский секунду подумал, приказал всем оставаться на месте и отошел в сторону. За густым ельником остановился. Ощущая необычную тяжесть ящика, в который была вставлена икона, осмотрел его со всех сторон. Не найдя замка, достал нож, поддел крышку, вынул икону и удивленно присвистнул: «Вот это да! Дурака из меня хотели сделать, ну и разбойники! Я перед ними агнец божий! Погодите, будете Ваню век помнить!»
Он рассовал драгоценности по карманам, закрыл икону и вернулся. Архимандрит посмотрел на Трифоновского и сник. Иван сунул небрежно в руки Валентина икону и проговорил:
— Что, твое преподобие, об изречении думаешь? Сам-то по этим заповедям жил? Что молчишь, черная твоя душа, язык проглотил? А ведь пускал пыль в глаза о смирении, снисхождении, честности!
— Не гневи бога, верни, что взял! — произнес наконец архимандрит, с ненавистью глядя на Трифоновского.
— Плевать мне на твоего бога! У меня свой бог! — и поднес к лицу Валентина револьвер. — Так что катись отсюда, пока я не передумал. А как приедешь — помолись о душе моей грешной, помолись, я ведь и тебе кое-что оставил. На свечи!
Архимандрит, стараясь не смотреть на Трифоновского, влез в экипаж и приказал возничему трогать.
— А этих? — спросил Митрюшин у Вани, указывая на Сытько и двух его помощников.
— Сытько и коней оставь, а тех гони, — ответил Трифоновский и посмотрел угрюмо на Сытько, поманил к себе. Максим Фомич сделал несколько шагов на негнущихся ногах и замер, беззвучно шепча: «Господи, спаси мя и помилуй! Господи, спаси мя и помилуй!..»