– А Танька?
Двери сомкнулись за ее спиной. Они уже ехали.
– Прибежит, – сказал он, разглядывая ее. Они были одни в автобусе. Совсем одни, потому что автобус был без кондуктора. После темной улицы свет резал глаза, приходилось щуриться, но оба были рады этому, – прищуренные глаза не так выдавали их. – Прибежит, – повторил он. – Что ей, привыкать?
Он смотрел на Веру, и она казалась ему красивой. Как в те давние дни, когда они любили друг друга, таясь от всех, а потом расписались, никому не сказав ни слова. «Выкинули коника», как называет это до сих пор ее мама.
Она путала имена. Называла Веру – Танькой, а Таньку – Верой. Иногда ей казалось, что обе они ее дочери и даже Танька в большей степени, чем Вера. Может быть, потому, что детство Веры, как и вся ее собственная молодая предвоенная жизнь, вспоминалось порой, как сон, оборванный на середине, или как фильм из чьей-то жизни, странно знакомой, почти своей. Если бы они с Верой жили вместе и виделись чаще… Но они уже долгие годы жили врозь, и потому порой ей стоило усилия соединить эту рослую, яркую тридцатилетнюю женщину с той худенькой белоголовой девочкой, которую она когда-то в своей молодости качала на руках.
Ближе и понятней была Танька, приезжавшая каждое лето погостить к бабушке Анне в Белоруссию. С Танькой они дружили – пели песни, пололи грядки на огородике, позади дома, ездили в лес по ягоду. Танька отвыкала от белорусского говора за зиму, и иное слово ее смешило, она заставляла повторять целые фразы, переспрашивая: «Бабушка, как ты сказала – „нема нияких ласиков“? Что такое „ласики“?»
Ее удивляло незнакомое правописание, при котором буква «а» пишется там, где ее слышишь, – «калбаса», «пасуда». Как будто попал в такую веселую сказочную страну, где нет никаких правил грамматики.
Вскоре Танька перенимала заразительный местный говор и начинала разговаривать певуче, твердо произнося звуки «эр» и «че».
Потом из К. писали, что Таньке пора возвращаться. Она провожала внучку на самолет, – их города связывала авиалиния. Там, в аэропорту, она высматривала среди пассажиров женщину с добрым лицом и поручала Таньку ее заботам: «Дите одно летит». Потом долго из-под ладони смотрела, как Танька, выросшая за лето, голенастая, с чемоданчиком в одной руке и эмалированным бидоном с вареньем из лесной малины – Верино любимое – в другой, в толпе пассажиров, пересекая летное поле, направляется к самолету. Самолет катился по траве, наконец взлетал и, набрав высоту, таял в голубом небе. Она исподволь, оглядываясь, не видит ли кто, – с третьего года войны она состояла в партии – крестила небо и растаявший в нем самолет и возвращалась в свой опустевший дом. Обнаруживала забытые Танькой туфли или вязаную кофточку и, припав к ним лицом, давала волю слезам.
На бисквитной фабрике, где она работала в рецептурном цехе, сразу замечали ее плохое настроение. Помощница Дина старательно, молча подсчитывала расход сырья. Тестомес Михась рассказывал новый анекдот из жизни сумасшедших или про армянское радио.
Все они много лет работали вместе, пережили многих директоров, сменившихся на фабрике за двадцать послевоенных лет. Вместе осваивали новую рецептуру, новое оборудование. Но когда на праздничной демонстрации фотографировалась их колонна, всегда снимали идущую в первой шеренге Анну Устиновну. Ее лицо как бы и было лицом фабрики.
Прошлым летом Танька к ней не приехала – была в пионерском лагере. И Анна Устиновна с пристрастием расспрашивала в письмах, где ей больше понравилось, у бабушки в Минске или в лагере. Танька хитрила. Отвечала, что у бабушки было лучше, но в лагере веселее. Этим летом Танька снова мечтала поехать в пионерский лагерь.
И теперь, получив на фабрике отпуск, Анна Устиновна поехала к дочери. Вера давно звала ее. И самой хотелось посмотреть новые края, своими глазами увидеть, как живет дочка, – она мало верила письмам, зная характер Веры. Повидать Таньку, по которой очень скучала… Была и еще одна причина. Самая главная. Она не знала, решится ли сказать о ней или так и уедет, не сказав ни слова.
Есть свадебные путешествия. Путешествие Анны Устиновны в этот южный город, в гости к дочери, было предсвадебным. Ей предстояло выйти замуж. В третий раз. Как будто все было решено. И все же ей необходим был этот весенний месяц отсрочки. Здесь, в кругу близких людей, вдали от того, с кем нежданно столкнула ее судьба, ей хотелось в последний раз оглянуться назад, вспомнить и пережить заново всю негладкую, неспокойную жизнь…
Да, не думала, не гадала, сказал бы кто – не поверила. И сны уже снились ей иные – не те, неясные и жгучие, от которых плачут, не просыпаясь, или просыпаются с бьющимся сердцем и долго потом не могут заснуть. Нет, сны давно уже снились простые, странно реальные. Снилось, что она идет в магазин перед закрытием, но ничего не покупает и, лишь выйдя за дверь, вспоминает, что ей нужно купить. Она возвращается, но магазин уже закрыт, и ей приходится упрашивать девчонку-продавщицу в белом халате, чтобы та ее впустила. Девчонка строит ей рожицы, но потом впускает, и она покупает две пачки вермишели, которая почему-то стоит пятьдесят четыре копейки одно кило.