Их жены демонстрировали наряды: кто от Юдашкина, кто от Славы Зайцева, отдельные, особо знаменитые, от Сен-Лорана. Лица их были занавешены черными вуалями.
Можно сказать, отпеванием Мокрухтин остался доволен. Ему и батюшка понравился, и братва не подкачала, и образованные явились, теперь бы только не уронили его, когда будут нести к могиле.
Потусторонним взором он окинул склоненные головы в черных костюмах, когда плыл мимо них к выходу. В лицо ему ударил солнечный свет, и душа его зажмурилась.
И вдруг на паперти Мокрухтин увидел человека, который стрелял в его труп. Если Евгению Юрьевну он уже где-то понимал и даже отдавал должное ее смелости — молодец девка, отомстила мне! — то этого он вспомнить никак не мог: что он ему сделал? Где их пути пересеклись? Высокий жилистый мужик, по виду какой-то бомж, волосы светлые, стоят торчком, — не помнил он такого, хоть убей!
Мокрухтину хотелось спросить у Лехи Кривого, который шел сбоку от гроба, знает ли он его, но никак не получалось. Мокрухтин подлетит к нему, губы вытянет прямо к уху:
— Кривой, а Кривой! Слышь? Это я, Мокрый. Кто этот мужик, не знаешь?
А Кривой идет себе за гробом как ни в чем не бывало. Ничего не слышит. Оглох, что ли?
Мокрухтин ко второму другу.
— Толян! Ты меня слышишь? — кричит он, как ему кажется, на все кладбище. Покойники все из могил аж повылезли, стоят, шатаются; совсем старые, чтоб не упасть, за памятники держатся; даже тот Илья, что грибов объелся, из земли высунулся, — а Толяну хоть бы хны, ничего не видит, ничего не слышит. А ведь сколько с ним баб поимели, ведь это он с Толяном и Лехой тогда этой девке по голове бутылкой дал. Слава тебе господи, хоть поиметь ее не успели, а то вон Авдеев-то тоже летает рядом. Она его, бедного, надвое разрубила: один Авдеев в психушке сидит, а другой Авдеев по кладбищу летает. Ишь какие виражи выписывает!
— Ах ты боже ж ты мой! Как же я раньше-то не догадался! Толян-то с Лехой живые еще, эта девка их уконтрапупит! — И душа Мокрухтина закачалась над гробом, как дым над костром.
Процессия шла по центральной аллее. Нищие стояли по обе стороны ее, как почетный караул, но не с ружьями, а с вытянутыми для милостыни руками. Мокрухтин их помнил в лицо почти всех. И они его помнили! Как же, бывало, приедет на кладбище, всех одарит. Одному даже долларовую бумажку дал, когда у охранников мелочи не хватило.
А эти лица совсем родные: Антипкин и Неумывайкин тоже пришли проститься. Стоят с протянутыми руками. Мокрухтин привычно подлетел к ним, вынул из кармана две сотни и хочет вложить в их ладони, как он делал у себя во дворе, но тот свет с этим светом не соприкасаются; деньги девальвировались; вложил их в ладошку, а те ничего не видят.
«А вот и моя могилка», — радостно подумал он. Перед могилкой стояла его мать, открыв объятия блудному сыну. При жизни-то он не очень ее жаловал, а померла — сразу нужна стала.
Гроб поставили на холмик земли рядом с могилой. Мокрухтин озирался в поисках незнакомца, который в него стрелял. Но того уже не было. Усопший быстро, на бреющем полете, облетел все кладбище и вот что заметил: какие-то люди, под пиджаками у них автоматы, стоят тут и там в отдалении, прячась за памятниками.
Мокрухтин и при жизни был далеко не глуп, а теперь, сбросив бренное тело, просветлел настолько, что схватывал ситуацию на лету.
— Соколов! Соколов! Соколов! Соколов! — тревожно закричал он вместе с галками и воронами, кружась над толпой.
Соколова он высмотрел сверху в чугунной беседке неподалеку от собственной могилы Соколова. Тот переговаривался по рации со своими людьми.
Траурный митинг начался. Вперед выступил знаменитый писатель, который все собирался описать жизненный путь Мокрухтина и под этим предлогом часто занимал у него деньги. Писатель не раз объяснял ему, что Мокрухтин ни в чем не виноват, виновато общество, социальные условия, которые сделали Мокрухтина таким. Человек есть продукт среды. Мокрухтину эта мысль очень нравилась, он и сам так считал. Кто же после такого елея на душу денег не даст?
— Дамы и господа! — сказал писатель плачущим голосом. — Мы провожаем в последний путь удивительного человека. Он один воплотил в себе всю сложность, всю противоречивость нашей эпохи. Как говорил Маркс, эпоха Возрождения требовала гигантов и породила гигантов. Он не умещается в этом гробу, — показал писатель на тело Мокрухтина, — он гораздо шире, он всеобъемлющ, он в душе каждого из нас. Мы все, как гоголевский Башмачкин, вышли из его шинели.