Выбрать главу

Конечно, я сам родился не только после революции, но и после войны, и тем не менее, детство мое в чем-то по­хоже на его детство, на детство Огарева, и детские воспо­минания мои тоже. Поэтому, когда я открываю эти стихи, то всякий раз думаю не только о детстве поэта, жившего в середине XIX века, но и о своем собственном, и они для меня очень о многом говорят. Но что, что в конце концов увело Огарева из церкви? Почему этот мальчик, который каждым субботним вечером участвовал в домашней Всенощной, который так глубоко ее переживал в те годы, который так замечательно описал звон Пасхальной зау­трени и воскликнул: «Не все, не все, о Боже, нет! Не все в душе тоска сгубила, На дне ее есть тихий свет, На дне ее еще есть сила...», - почему он порвал с церковью и, может быть, навсегда даже порвал? «Тихий свет» - под этими словами имеется в виду, конечно, Христос и песнь «Свете тихий...», которая поется на вечерне. Так вот что, спра­шивается, увело Огарева из церкви?

И вод весенние разливы, И детства мирную весну... Но ненавидел строй фальшивый - Господский гнет, чиновный круг, Весь «царства темного» недуг. Покинул я родной народ,  Где я любил село родное, Где скорбь великая живет Века в беспомощном застое, Где гибнет мысли юный всход. Томит насилие тупое, И свежим силам так давно В жизнь развернуться не дано.

Вот где ответ на мой вопрос. Россия - страна не толь­ко преподобного Серафима, Иисусовой молитвы и «От­кровенных рассказов странника» - этой удивительной по глубине своей и благоуханию своему книги, - страна не только тех Всенощных, которые служатся субботни­ми вечерами, и тихой молитвы; нет, это еще страна по­зорного рабства и работорговли, и поэтому любить Россию можно было только той «странною любовью», о которой писал Лермонтов. Вот где причина той нена­висти, которую питает Огарев к стране, которую одно­временно безумно любит, любя в ней абсолютно все.

у нас, здесь, в России. Все то же самое и, может быть, даже иногда чуть хуже:

И вот дворец передо мной Стоял угрюмо и высоко; В полудремоте часовой Шагал у двери одиноко, И страхом веял мне покой, В котором спал дворец глубоко. У ног моих Нева одна Шумела, ярости полна. А там, далеко за Невой, Еще страшней чернелось зданье С зубчатой мрачною стеной И рядом башен. Вопль, рыданья И жертв напрасных стон глухой, Проклятий полный и страданья, Мне ветер нес с тех берегов Сквозь стуки льдин и плеск валов. Дворец! Тюрьма! Зачем сквозь тьму Глядите вы здесь друг на друга? Ужель навек она ему Рабыня, злобная подруга? Ужель, взирая на тюрьму, Дворец свободен от испуга? Ужель тюрьмою силен он И слышать рад печальный стон?

В этом рабстве, в этом ужасе русской жизни и кроется причина ухода из церкви в XIX веке лучших детей на­шей земли. Причина прощания с детской верой, с той верой, с которой проститься очень трудно, почти не­возможно. Причина той дикой хандры, той дикой то­ски, о которой постоянно, из стихотворения в стихот­ворение говорит Огарев. «Амуры и Зефиры [все] рас­проданы поодиночке». Страна работорговли, где продавали всех: стариков, взрослых, детей, беременных женщин, жениха - одному, невесту - другому.

Вчерашний день, часу в шестом, Зашел я на Сенную; Там били женщину кнутом, Крестьянку молодую. -

Рабство, конечно же, было везде, французы в средние века называли его словом "sewage", но только в Бразилии и в России оно сохранилось до второй половины XIX века. Эта ситуация - все, что творилось в те времена в нашей стране, - возмущала, разумеется, не только Герцена с Огаревым. Эта ситуация возмущала многих. На страницах «Былого и дум» перед нами Александр Иванович Герцен представляет оппонентов тогдашнему строю, прежде всего, двоих: первый из этих оппонен­тов тогдашнему строю - митрополит Филарет.

«Он, - пишет Герцен, - был человек умный и ученый, владел мастерски русским языком, удачно вводя в него церковнославянский; все это вместе не давало ему ника­ких прав на оппозицию». Тем более что «народ его не любил и называл масоном, потому что он был в близости с князем А.Н. Голицыным и проповедовал в Петербурге в самый разгар библейского общества». Вы помните, что именно святитель Филарет добился русской Библии, полного перевода Священного Писания на русский язык, и, пока он этого добивался, очень многие, прежде всего знаменитые адмирал Шишков и те, кто группиро­вались вокруг него, боролись с Филаретом не на жизнь, а на смерть, называя действительно его масоном.

Проповедь Филарета на молебствии по случаю холе­ры превзошла все остальные; он взял текстом, как ангел предложил в наказание Давиду избрать войну, голод или чуму; Давид избрал чуму (в наказание за грех, - коммен­тирую я замечание Герцена - Г.Ч.)». Дальше Александр Иванович продолжает: «Государь приехал в Москву взбе­шенный, послал министра двора князя Волконского на­мылить Филарету голову и грозился его отправить ми­трополитом в Грузию. Митрополит смиренно покорил­ся и разослал новое слово по всем церквам, в котором пояснял, что напрасно стали бы искать какое-нибудь приложение в тексте первой проповеди к благочести­вейшему императору, что Давид - это мы сами, погряз- нувшие в грехах. Разумеется, тогда и те поняли первую проповедь, которые не добрались до ее смысла сразу».

Очень важная, очень глубокая и серьезная характе­ристика святителя Филарета дана здесь Герценом в «Бы­лом и думах». Филарет не просто молитвенник, не про­сто ученый архиерей, не просто архипастырь - это че­ловек, который довольно резко и смело выступает на защиту того народа, к которому принадлежал он сам; того народа, о страданиях которого знал не понаслыш­ке. Филарет - сегодня можно сказать об этом прямо, потому что документов у нас достаточно, - делал что мог, но был, как правило, не в силах сделать что-то ре­ально. Царизм был много сильнее владыки Филарета, царизм был много сильнее церкви, царизм был всеси­лен; Филарет был только первоприсутствующий ми­трополит.

Но Гааз был несговорчив и, кротко выслушивая упре­ки за "глупое баловство преступниц", потирал себе руки и говорил: "Извольте видеть, милостивый сударинь, ку­сок хлеба, крош им всякой дает, а конфекту или апфель- зину долго они не увидят, этого им никто не дает, это я могу консеквировать из Ваших слов; потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится".

-   Сходи за квартальным, - сказал он одному из сторо­жей. - А ты позови сейчас писаря.

Сторожа, довольные открытием, победой и вообще участием в деле, бросились вон, а Гааз, пользуясь их от­сутствием, сказал вору:

-    Ты фальшивый человек, ты обманул меня и хотел обокрасть, Бог тебя рассудит... а теперь беги скорее в за­дние ворота, пока солдаты не воротились... Да постой, может, у тебя нет ни гроша, - вот полтинник; но старай­ся исправить свою душу - от Бога не уйдешь, как от бу­дочника!

Тут восстали на Гааза и домочадцы. Но неисправимый доктор толковал свое:

-    Воровство - большой порок; но я знаю полицию, я знаю, как они истязают - будут допрашивать, будут сечь; подвергнуть ближнего розгам гораздо больший порок; да и почем знать - может, мой поступок тронет его душу!

Домочадцы качали головой и говорили: "Er hat einen Raptus" (Этот человек с причудами). Благотворительные дамы говорили: "C'est un brave homme, mais се n'est pas tout a fait en regie la" (Этот человек хороший. Но вот тут, в голове, у него не все в порядке), - и они указывали на лоб. А Гааз потирал руки и делал свое».