Конечно, я сам родился не только после революции, но и после войны, и тем не менее, детство мое в чем-то похоже на его детство, на детство Огарева, и детские воспоминания мои тоже. Поэтому, когда я открываю эти стихи, то всякий раз думаю не только о детстве поэта, жившего в середине XIX века, но и о своем собственном, и они для меня очень о многом говорят. Но что, что в конце концов увело Огарева из церкви? Почему этот мальчик, который каждым субботним вечером участвовал в домашней Всенощной, который так глубоко ее переживал в те годы, который так замечательно описал звон Пасхальной заутрени и воскликнул: «Не все, не все, о Боже, нет! Не все в душе тоска сгубила, На дне ее есть тихий свет, На дне ее еще есть сила...», - почему он порвал с церковью и, может быть, навсегда даже порвал? «Тихий свет» - под этими словами имеется в виду, конечно, Христос и песнь «Свете тихий...», которая поется на вечерне. Так вот что, спрашивается, увело Огарева из церкви?
Вот где ответ на мой вопрос. Россия - страна не только преподобного Серафима, Иисусовой молитвы и «Откровенных рассказов странника» - этой удивительной по глубине своей и благоуханию своему книги, - страна не только тех Всенощных, которые служатся субботними вечерами, и тихой молитвы; нет, это еще страна позорного рабства и работорговли, и поэтому любить Россию можно было только той «странною любовью», о которой писал Лермонтов. Вот где причина той ненависти, которую питает Огарев к стране, которую одновременно безумно любит, любя в ней абсолютно все.
у нас, здесь, в России. Все то же самое и, может быть, даже иногда чуть хуже:
В этом рабстве, в этом ужасе русской жизни и кроется причина ухода из церкви в XIX веке лучших детей нашей земли. Причина прощания с детской верой, с той верой, с которой проститься очень трудно, почти невозможно. Причина той дикой хандры, той дикой тоски, о которой постоянно, из стихотворения в стихотворение говорит Огарев. «Амуры и Зефиры [все] распроданы поодиночке». Страна работорговли, где продавали всех: стариков, взрослых, детей, беременных женщин, жениха - одному, невесту - другому.
Рабство, конечно же, было везде, французы в средние века называли его словом "sewage", но только в Бразилии и в России оно сохранилось до второй половины XIX века. Эта ситуация - все, что творилось в те времена в нашей стране, - возмущала, разумеется, не только Герцена с Огаревым. Эта ситуация возмущала многих. На страницах «Былого и дум» перед нами Александр Иванович Герцен представляет оппонентов тогдашнему строю, прежде всего, двоих: первый из этих оппонентов тогдашнему строю - митрополит Филарет.
«Он, - пишет Герцен, - был человек умный и ученый, владел мастерски русским языком, удачно вводя в него церковнославянский; все это вместе не давало ему никаких прав на оппозицию». Тем более что «народ его не любил и называл масоном, потому что он был в близости с князем А.Н. Голицыным и проповедовал в Петербурге в самый разгар библейского общества». Вы помните, что именно святитель Филарет добился русской Библии, полного перевода Священного Писания на русский язык, и, пока он этого добивался, очень многие, прежде всего знаменитые адмирал Шишков и те, кто группировались вокруг него, боролись с Филаретом не на жизнь, а на смерть, называя действительно его масоном.
Проповедь Филарета на молебствии по случаю холеры превзошла все остальные; он взял текстом, как ангел предложил в наказание Давиду избрать войну, голод или чуму; Давид избрал чуму (в наказание за грех, - комментирую я замечание Герцена - Г.Ч.)». Дальше Александр Иванович продолжает: «Государь приехал в Москву взбешенный, послал министра двора князя Волконского намылить Филарету голову и грозился его отправить митрополитом в Грузию. Митрополит смиренно покорился и разослал новое слово по всем церквам, в котором пояснял, что напрасно стали бы искать какое-нибудь приложение в тексте первой проповеди к благочестивейшему императору, что Давид - это мы сами, погряз- нувшие в грехах. Разумеется, тогда и те поняли первую проповедь, которые не добрались до ее смысла сразу».
Очень важная, очень глубокая и серьезная характеристика святителя Филарета дана здесь Герценом в «Былом и думах». Филарет не просто молитвенник, не просто ученый архиерей, не просто архипастырь - это человек, который довольно резко и смело выступает на защиту того народа, к которому принадлежал он сам; того народа, о страданиях которого знал не понаслышке. Филарет - сегодня можно сказать об этом прямо, потому что документов у нас достаточно, - делал что мог, но был, как правило, не в силах сделать что-то реально. Царизм был много сильнее владыки Филарета, царизм был много сильнее церкви, царизм был всесилен; Филарет был только первоприсутствующий митрополит.
Но Гааз был несговорчив и, кротко выслушивая упреки за "глупое баловство преступниц", потирал себе руки и говорил: "Извольте видеть, милостивый сударинь, кусок хлеба, крош им всякой дает, а конфекту или апфель- зину долго они не увидят, этого им никто не дает, это я могу консеквировать из Ваших слов; потому я и делаю им это удовольствие, что оно долго не повторится".
- Сходи за квартальным, - сказал он одному из сторожей. - А ты позови сейчас писаря.
Сторожа, довольные открытием, победой и вообще участием в деле, бросились вон, а Гааз, пользуясь их отсутствием, сказал вору:
- Ты фальшивый человек, ты обманул меня и хотел обокрасть, Бог тебя рассудит... а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты не воротились... Да постой, может, у тебя нет ни гроша, - вот полтинник; но старайся исправить свою душу - от Бога не уйдешь, как от будочника!
Тут восстали на Гааза и домочадцы. Но неисправимый доктор толковал свое:
- Воровство - большой порок; но я знаю полицию, я знаю, как они истязают - будут допрашивать, будут сечь; подвергнуть ближнего розгам гораздо больший порок; да и почем знать - может, мой поступок тронет его душу!
Домочадцы качали головой и говорили: "Er hat einen Raptus" (Этот человек с причудами). Благотворительные дамы говорили: "C'est un brave homme, mais се n'est pas tout a fait en regie la" (Этот человек хороший. Но вот тут, в голове, у него не все в порядке), - и они указывали на лоб. А Гааз потирал руки и делал свое».