…«Мост! — вот о чем следовало говорить в интервью, — вдруг пришло на ум Петру Федоровичу. — Мост с двусторонним движением. Я — оттуда, а нынешние, кто помоложе, пусть пройдут туда. И на обратном пути встретимся посередине, глянем через перила на реку, бросим в неподвижную воду какую-нибудь щепку или арбузную корку и увидим, что все же их, как время, сносит к горизонту, хотя река кажется стоячей…» Его не пугала банальность подобной символики, — таким сейчас, после увиденного вокруг, складывался ход его мыслей…
Утром в день отъезда Петр Федорович, упершись коленом в крышку чемодана, стягивал одной рукой ремни. И тут постучали.
— Войдите! — крикнул он.
Дверь открывалась медленно, словно тянул ее на себя кто-то обессилевший или ребенок. Вошел странный человек. Странным показался он из-за одежды, сразу не связавшейся с богатым убранством комнаты, с ее изящной, располагавшей к вальяжности мягкой финской мебелью, с тяжелыми, в тон стенам, плетеными портьерами, с сиявшими анодированным блеском люстрами и бра.
Невысокого роста, гость был в застегнутой доверху клетчатой зелено-желтой сорочке, поблекшей от бесконечных стирок. Поношенный костюм, казалось, сшит из какой-то бурой гофрированной ткани — до того измят. Вошедший опирался на палку, шел, подволакивая ногу не гнувшуюся в колене. Выглядел он тщедушным, изможденным, долго жеванным жизнью.
— Вы ко мне? — спросил, дивясь, Петр Федорович.
— Уезжаете? — поинтересовался гость, робко устраиваясь напротив окна и как бы окуная плешивую, со сдавленными висками голову в яркий радостный свет солнечного дня, лившийся сквозь огромные стекла. Глаза его с воспаленными веками вроде и ресниц не имели — щелочки, в которых устало тускнели зрачки. От сильного света весь он походил на контрастный снимок, сделанный с хорошего, но чуть передержанного негатива: возникла каждая морщинка, складочка на лбу и щеках, запавших, потому что зубов почти не осталось, каждая немощная уже жилка на тонкой обветренно-темной шее, серая щетинка на наспех, видимо, и безразлично бритом кадыке. Загоревшее, испеченное зноем лицо уставшего путника. Было ему, как показалось Петру Федоровичу, под семьдесят. — Значит, уезжаете? — еще раз спросил он.
— Через час, — ответил Петр Федорович, гадая: «Пьян, что ли? — и слегка потянул носом. — Или так, с приветом? Они почему-то возбуждаются, возникают, когда случается какое-нибудь общественное событие». — Я вас слушаю, — сказал Петр Федорович, стараясь поспокойней.
— Вы… Вот, во вчерашней газетке… того…
— Да. Понравилось или нет? — что-то надо было спросить.
— Моя фамилия Хоруженко, — ответил гость, извлек из кармана измятый паспорт, протянул Петру Федоровичу.
— Зачем это? Я вам верю… Вы по какому, собственно, делу?
— Я тоже… здесь тогда… в сорок втором. И дом-то мой рядом, в поселке Крутоярово… Теперь вот никто не признает, — постучал он сухими, вывернутыми ревматизмом пальцами по несгибавшемуся колену.
— Ну, а ко мне-то вы по какому вопросу? — Петр Федорович тоскливо пытался угадать, во что его втягивает этот забулдыжный с виду человек.
— Льготы, они в старости в самый раз… По причине инвалидности… Не дают… — и он вытащил из паспорта просекшуюся на сгибах полуистлевшую бумажку.
На ней от руки химическим карандашом было написано: «Справка. Выдана рядовому Хоруженко Ивану Мефодиевичу, что в боях он получил ранение коленного сустава. Командир санроты мл. лейтенант Левин».
Ни штампа, ни печати. Кто же поверит в эту самодельную писульку какого-то командира санроты?..
— А вы в собес обращались? — спросил Петр Федорович.
— Ходил, ходил, — Хоруженко покивал головой, хихикнул и утер выпавшую из воспаленного века слезу — то ли насмешливую, то ли горестную.
— А чем же все-таки я могу вам помочь? Я приезжий… вот, собираюсь уже домой, — Петр Федорович посмотрел на чемодан и увидел, что плохо закрыл — наружу торчал кусок сорочки.
— Не знаю, — пошевелил ногой гость и замолк.
«Дать ему денег, чтоб отвязался?» — подумал Петр Федорович. За свою адвокатскую практику он навидался таких, несчастных, с занудливо-сутяжным упрямством всю жизнь доказывавших свои на нечто права…
Хоруженко продолжал молчать, но что-то изменилось в его облике: словно оставив в этом уютном номере старую измятую плоть, душа вырвалась, ушла куда-то на волю и блуждала, что-то отыскивая, чтоб, вернувшись, снова зябко закутаться в свою оболочку и сказать: «Нет, ничего не нашла, никого», — такое печальное возникло в глазах Хоруженко.