Пока перекуривали, Лущак пошел осматривать контору элеватора. Что он в полуразрушенном здании хотел найти — бог знает. Надо сказать, что командиры сразу невзлюбили Лущака. Помню, как зло тогда шутили:
— Сердитый у нас комиссар. Видал, какие красные глаза у него?
Но я-то знал в чем дело. У Лущака действительно были красные глаза, словно сосуды полопались, и взгляд казался свирепым, страшным. Еще на марше он объяснил мне, что это у него всегда в мае-июне, когда тополиный пух, а еще в конце лета, когда ветер несет из степи какую-то травяную пыль…
Пока Лущак делал вроде все правильно. Не нравилось мне только, что он груб с командирами. Я сказал ему об этом, но в ответ услышал неожиданное:
— Ничего, их надо объединить, хоть бы злостью против меня сплотить…
В Город мы вошли одиннадцатого августа…»
На этом месте Петр Федорович прервал чтение — отвлекли какие-то мысли, отозвалось что-то свое, знакомое по тем местам, что описывал Бабанов. Все приблизилось, словно придвинутое к самым глазам стереотрубой, из памяти зазвучали голоса, возникли лица…
Оторвав от газеты полоску, он сделал закладку, закрыл рукопись и положил ее на телевизор.
21
Постепенно в душе Алеши что-то ужималось, освобождая место многому, что жестко и неизбежно открывала ему новая, гражданская жизнь. Но и в ней появилось свое, новое. В армейские и военные его будни оно долетало общими словами, формулами, формулировками, не совсем ясными понятиями и явлениями. И полузамкнутое, особое афганское существование не очень уж откликалось на усиливавшийся в Союзе шелест газетных страниц, на незнакомую прежде вибрацию голосов дикторов московского радио. Новости, приносимые ими, воспринимались как-то наспех, отстранение, с недолгим вниманием, — оно заглушалось разрывами гранат.
Его беседы с дедом стали спокойнее, и теперь, ударяясь об углы, Алеша лишь потирал ушибленное место, перестав быть дитем, которое, набив шишку о дверной косяк, кулачками лупит деревянного обидчика, не понимая, что от этого больнее только кулакам.
Однажды он спросил: «Дед, почему ты все время говоришь «мы не знали», «мы молчали», «мы уклонились», «мы не смогли»? Почему «мы», а не «я»? Коллективная ответственность удобней, а коллективная безответственность надежней, безопасней?» — «Старый рефлекс дурного единомыслия, — не обиделся Петр Федорович. — Хотел уязвить? Сейчас это просто. Нам ведь… извини, мне ведь не прощение твое нужно, Алеша. Жизнь прожита, чего уж тут… Мне теперь важно, чтоб ты все понял. Не ради меня. Для себя. Мой поезд — ту-ту! А у перрона — твой. Я, в общем, знал людей, с которыми ты водился. Ты ведь, пардон, в любой среде был своим. Разве нет? Где ты будешь своим теперь? Через десять лет?..» — «Дед, ты подвесил меня на моих же подтяжках», — смеялся Алеша…
Эти ликбезные разговоры привели, однако, Алешу к мысли, которой он не стал делиться с Петром Федоровичем, понимая, что стуком крупнокалиберного пулемета, осыпавшимся шорохом сухой земли из-под осторожного ночного шага, когда шли в засаду, война, в которую Алеша вошел, как в воду — по горло — вообще задернула шторку между ним и тем, что происходило дома, сделав это как бы чужим сном, рассказанным соседом по койке. Тем более, что и раньше, до армии, Алешу не очень занимали и мучили всякие события, происходившие в отечестве. А из Афганистана и вовсе все казалось нереально-туманным, поскольку реальней всего рядом попугивала смерть. Она не читала газет, не слушала радио, не смотрела телевизор…
Когда же он вернулся, здесь, где всегда существовали его город, привычный уклад, родные, знакомые, он вдруг ощутил себя слепым, душа с усилием таращилась все разглядеть, узнать, понять. Многое входило как откровение — со школьных лет он жил в мире навязанных объяснений. Он стал взахлеб читать газеты и журналы. И узнав о чем-нибудь, как бы вытаскивал подпорку, сдерживавшую лавину, и начинался камнепад вопросов. Шел он с ними к деду, интуитивно остерегаясь получить от родителей очередную сладкую полуправду и успокоительное полузнание… дед станет опрокидывать ее. Алеша пришел к выводу: нужна сила кулака, горла, напора, пробойности, чтобы правду, справедливость, верность делу опять не задавили.
Вторую неделю Алеша гонял на «Жигулях» с инструктором. Машину он уже чувствовал, как свое тело, и, вырвавшись из городской сутолоки на трассу, раскочегаривал до «сотки», кося глазом на инструктора, мол, что скажешь? Тот молчал, пока стрелка не заваливалась дальше вправо.
— Брось, не жми на железку.