Петру Федоровичу стало вдруг скучно. Он понял, что ничего не добьется от Уфимцева. Тот либо не понимает, либо не хочет понять, что Петра Федоровича не заботит не чья-то коллективная посмертная слава. Его интерес попроще, поуже, — если удастся, установить имена и фамилии и сообщить родным, для живых выхлопотать какие-то льготы… Вот и все…
— Кому нужна вся эта твоя история, — вел между тем свое Уфимцев. — Им, что ли? — указал он вниз на копавшихся в песочке детей, на людей, вывалившихся из троллейбуса на конечной остановке, на пешеходов, входивших в магазин. — У них своих забот, сегодняшних, полон зоб. А ты им трухлятину из сорок второго суешь. А на кой она им? Подумай сам. У них голова болит про что? Про жилье, про заработки, про детсадик, как достать колбасы, как аборт сделать. Ну не узнают они про твои открытия, — лучше или хуже жить станут?.. Чудак ты. Все ли ты знаешь про войну 1812 года? А живешь. То-то же… Хочешь восстановить справедливость? Дак ведь мы скоро помрем, все воевавшие. А какой от нее прок мертвецам?..
Уйдя в общем-то ни с чем от Уфимцева, Петр Федорович не зло, но убежденно решил: хорошо, что генерал «засох», выше комдива не поднялся. Люди, которым страх перебил хребет, опасны. Чем большей властью начинают обладать, тем сильнее в них раздувается пузырь прежнего страха из-за боязни все потерять. Даже многие совестливые люди начинают сомнительные цели признавать добрыми, но для этого приходится оправдать и любые средства…
Пока он шел от дома Уфимцева до троллейбусной остановки, возникло трезвое и странно спокойное решение ехать в Город, к Хоруженко, попробовать чего-то добиться хотя бы для него. И когда сидел уже в троллейбусе, ощутил состояние схожее с тем, с каким бывало готовился к выступлению в судебном заседании на каком-нибудь интересном процессе, страстно желая выиграть дело…
«Почему я не поверил тогда Хоруженко? — говорил Петр Федорович себе. — Потому что я не личность. В том смысле, что я не сам. Я, как и другие, — нечто вроде собеса, военкомата, райисполкома… Кто там я еще? Кто еще отказал, гонял Хоруженко по кабинетам?.. Все это, — как и я, общее, без своего голоса, лица, цвета волос, походки… И сын мой такой же… Добрый, мягкий, отзывчивый. Но лишь до предела, за которым надо быть самим собой. А потом вступает в силу «я — как все». Как гирздрав, как райком, как… как… Человек-государство… Неужели и Алешу ждет та же судьба?.. Я обязан ему открыть!.. Чтоб ни случилось потом, у человека можно отнять все, кроме того, что он знает…
Троллейбус подкатил к станции метро, где вчера Петр Федорович прощался с Лущаком. Он поискал глазами дом комиссара и вспомнил его слова: «В Город батальон послали, заранее зная, что ему хана. Еще по дороге туда мы стали трупами в сознании Уфимцева: выжить в тех условиях считалось немыслимо. Нам ведь и названия не дали, сами придумали себе: 1-й СБОН. Вопрос, зачем нас послали? Прикрыть уход войск, облегчить?.. Но нам-то сказать надо было! Хотя бы какой-нибудь след в бумагах оставить о батальоне, упоминание. А так — круг замкнулся…»
Все дальнейшее Петр Федорович делал с обыденностью командированного, который, решив один вопрос, принимался за следующий, попутно возникший: поехал на вокзал, сдал билет на поезд и в кассе «Аэрофлота» обзавелся другим на утренний рейс.
31
Определили Алешу на «тридцатку» — в неврологическую спецбригаду, на машине которой стояла цифра «30». Таскать больных приходилось с кем-нибудь из их домашних, шофер отказывался — ему не платили санитарской надбавки.
Постепенно вживался Алеша в быт станции, ни с кем без нужды не вступал в беседы, был молчаливым, исполнительным.
С воскресенья на понедельник работы обычно больше: дни гуляний, выпивок, обжорства — свадьбы, юбилеи, хождение в гости. Диабетики, гипертоники, аллергики, предынфарктники позволяли себе то, от чего в будни воздерживались…
В нынешнее дежурство с девяти вечера до трех ночи — выезд за выездом, из одной квартиры в другую, адреса брали по радиотелефону. Три свежих инсульта, тяжелый гипертонический криз, острый дискогенный радикулит, еще что-то… Потом наступила пауза, вернулись на станцию, разошлись: шофер — в водительскую, врач — в свою, к докторам, Алеша — в санитарскую.
В комнате стояло шесть медицинских топчанов, застеленных простынями. На одном кто-то посапывал, отвернувшись к стене. После недавнего ремонта еще не выветрился запах олифы, поэтому окно держали открытым.
Из ночной тишины раздельно доносились звуки. Кто-то подкачивал скат. Переговаривались шофера на площадке у машин. Беседа их иногда прерывалась командой, вырывавшейся из динамика громкой связи: «Восьмая на вызов!» Выходила линейная бригада, взвывал двигатель, и «рафик», шаркнув шинами, выскакивал за ворота. Под окном, покуривая, что-то обсуждали врачи. Алеша узнал голос своего доктора с «тридцатки»: