До сих пор она живет, скучая по нему, окруженная его портретами, читая его письма. Живет нашей жизнью, полностью уйдя в воспитание внучек, в мои заботы. Помогает Володе в наведении порядка в вечном нотном завале, каждый раз предупреждая, что делает это в последний раз! И все же - живет своей одинокой жизнью вдовы. И никакие мои усилия не смогли за эти шестнадцать лет приглушить ее вдовью тоску.
Они с папой в последние годы пристрастились к раскладыванию пасьянса. Теперь мама каждый вечер часами раскладывает один и тот же пасьянс. Она называет это "мое снотворное". Я смотрю на нее и часто хочу сильно-сильно ее обнять, но почему-то смущаюсь. Она - властная и беззащитная одновременно. Я не увидела своего отца стареющим - только поседевшим. Мама же в своем возрасте остается красавицей, не стремясь казаться моложе, а подчас и накидывая себе пару-тройку лет: "Мне уже семьдесят!" (Хотя до этого еще далеко.) Такое кокетство "наоборот"!
Моего отца нет уже шестнадцать лет. Я все время говорю с ним и все время ловлю его реакции, его движения, его привычки в себе. И вздрагиваю. Иногда мне кажется, что я - это он. Глупо, наверное. Но неизлечимо. Папа был человеком, способным дать ответ на любой вопрос. Понять все. Блестящий скрипач, чуть было не ставший радиоинженером, всю жизнь проповедовавший идеальный порядок и дисциплину. Когда его не стало, я вдруг поразилась - насколько мир человека в его отсутствии говорит о нем. После папы осталась его библиотека: черные стеллажи, книги, бесчисленное количество нот, в ящиках в идеальном порядке карандаши, ручки, ластики, записные книжки, струны, дирижерские палочки, еще небольшая коллекция трубок. Отец много курил, всю жизнь, в какое-то время, стараясь бросить, перешел на трубку. А еще на застекленном балконе, переоборудованном им под столярную мастерскую, стоял огромный старинный шкаф, в котором в маленьких коробочках и деревянных ящиках хранились шурупы, сверла, гвозди и всякая металлическая мелочь, способная когда-нибудь сгодиться: в редкое свободное время папа мастерил мебель. Многие годы, до самого окончания школы, я работала за столом, сделанным "от" и "до" его руками. Плотничал он так ловко, что практически ни разу не поранил рук, орудуя электропилой, молотком, дрелью. Но, конечно, его миром были концерты. С детства папин концерт являлся главным событием моей жизни. Бабушка учила меня, что надо зажимать кулачки, пока папа на сцене. (Так я до сих пор и сижу на концертах теперь уже моего мужа - с зажатыми кулачками.) Стремительной походкой, высокий, стройный, со смоляной бородкой и длинными волосами, папа выходил на сцену. Он был очень красивым мужчиной. Бороду отрастил, когда мне было шесть лет, став сразу похожим на героев картин Эль Греко.
В Ереване в те годы Зарэ Саакянц был очень популярен. Девчонкой я с гордостью произносила где надо и не надо: "Я - дочь Зарэ Саакянца". (Позже, когда я уже начала сниматься в кино, папа шутя говорил: "Скоро про меня станут вспоминать только в связи с тем, что я - отец Сатеник Саакянц".) Папа был моим самым большим другом, моей точкой отсчета, моей охранной грамотой. Лежа в больнице в последний месяц перед смертью, он как-то сказал:
- Мои инфаркты - это бомбы замедленного действия, я так и не смог оправиться от предательства.
Отец учился в Москве у Ю.И.Янкелевича, начинал работать в Камерном оркестре знаменитого тогда Баршая, но впоследствии вернулся в Ереван. Созданный им в 1962 году, в год моего рождения, первый в Армении Камерный оркестр был его главным и любимым детищем. Я, будучи единственной дочерью, подчас ощущала себя "вторым ребенком". Первым был оркестр. Спустя тринадцать лет в его оркестре начался раскол, и отец не мог ничего сделать потому, что, будучи человеком очень мягким, не умел обращаться с людьми, как они порой того заслуживали. Когда на одном из собраний ему бросили в лицо:
- Мы подняли тебя на небеса, ты сделал себе имя и карьеру благодаря нам, он положил на пульт дирижерскую палочку:
- Оставайтесь там, где вы есть, я спускаюсь на землю.
Они с мамой ушли из оркестра, которому отдали все свои силы, молодость, талант. Для меня, четырнадцатилетней, это было равносильно катастрофе. Отец до последнего дня работал: преподавал в консерватории, создал свой квартет, даже стал играть на альте. Но я понимала, что внутренне он сломлен. Во время его последнего концерта за месяц до смерти он неважно себя чувствовал. Зайдя к нему в антракте, я застала его в одиночестве, с вечной сигаретой.
- Пап, как ты себя чувствуешь?
- Хорошо, правда хорошо - сцена лечит! - сказал он мне.
Когда я решила не поступать в консерваторию в Ереване, а ехать в Москву и пробоваться в театральный институт, отец меня сразу поддержал:
- Нельзя вариться в собственном соку, пусть попробует свои силы, не получится - вернется.
Мама тогда подчинилась, хотя я только теперь понимаю, чего ей это стоило отпустить единственную дочь в Москву.
Первое боевое крещение: папа привел меня к Ростиславу Яновичу Плятту, знакомому каких-то наших знакомых. Плятт, полулежа на диване, вы-слушал мои бесконечные стихи, отрывки и басни, и произнес решающую для меня тогда фразу неторопливым, глубоким голосом: "Бросать музыку, конечно, подло, но вам стоит попробовать, у вас может получиться!" Потом он посоветовал подготовиться получше и познакомил меня с замечательными артистами Театра имени Моссовета Владимиром Гордеевым и Людмилой Шапошниковой. Плятт считал, что В.Гордеев обладает талантом снайпера в подготовке молодых актеров, - он не ошибался. Гордеев и Шапошникова стали чем-то вроде моих московских родителей на первых порах. Она - потрясающая русская актриса, он - никому не известный гениальный педагог, и оба - истинные служители театра. Так я оказалась в ГИТИСе в 1979 году на курсе И.М.Туманова.
Со второго курса меня постоянно приглашали сниматься в кино на "Арменфильме", и хотя в институте на студентов, снимавшихся в кино, тогда смотрели косо и в основном это запрещалось, я всякий раз умудрялась совмещать занятия со съемками. Считалось, что священный процесс обучения нельзя мешать с вульгарным процессом кинопроизводства. Руководитель нашего курса Иосиф Михайлович Туманов отпустил меня на съемки первого моего фильма, где у меня была главная роль - случай совершенно беспрецедентный. Но этому предшествовала почти драматическая история.
Съемки начались летом, должны были завершиться в сентябре, а потом растянулись до конца декабря. В Москву приехал помощник режиссера, меня вызвали в деканат, Туманов грозно посмотрел и сказал:
- Берите академический отпуск. Вы приехали учиться, а не становиться киноартисткой. Вы пропускаете мастерство, поэтому уходите на следующий курс, к Ремезу.
Я ответила - чего мне потом не простили:
- Я поступала, Иосиф Михайлович, к вам на курс, чтобы учиться у вас. Я не хочу уходить из института, но платить неустойку киностудии тоже не могу.
Тогда Туманов взял календарь, обвел кружочками числа, в которые я должна быть на занятиях в институте (получалось через день, без выходных, но в советское время можно было спокойно сниматься в субботу-воскресенье), со словами:
- Если пропустишь хоть одно занятие по мастерству, считай, что ты отчислена.
В результате я летала только поздними вечерними рейсами в Ереван и Баку. Если бы получилась картина, подобная феллиниевской "Дороге", об этом можно было бы говорить с гордостью. Но поскольку картина получилась нулевой, гордиться особо нечем. Хотя для меня, восемнадцатилетней, это был важный этап становления.
Для меня не существовало ничего, кроме моей профессии. Никаких других чувств и интересов в жизни не было. Стиснув зубы, я сама себе доказывала, что я могу то, чего не могут другие, - и возникал тот кураж, которого мне не хватает сегодня. И мне везло. Мои самолеты ни разу не опоздали; даже когда были переполненные рейсы, я умудрялась выскакивать к пилотам на взлетную полосу, меня знали все экипажи армянских рейсов, брали в кабину, поили чаем. Я до сих пор храню подаренные карты полетов. Все летчики мечтали увидеть наконец эту картину. Я налетала тысячи километров, совершенно не уставая, и ощущала себя очень счастливым человеком. Прилетала в Москву семичасовым самолетом, добиралась до тети на Юго-Запад, вставала под душ в спящей квартире, выпивала крепчайший чай и мчалась в ГИТИС на метро. Думаю, что после съемок Туманов меня зауважал, потому что стал - единственную - называть по имени - Сато - и на "ты". И прибавлял "детка". (Обычно всех студентов Иосиф Михайлович называл исключительно по фамилии и на "вы".) После смерти Туманова за это мне досталось крепко, поскольку я значилась у него в любимчиках. Тогда-то я и ушла с курса в академический отпуск. Это совпало со съемками фильма "Ануш". Позже, вернувшись, я восстановилась, повторив третий курс, так что училась фактически лишний год.