– Февраль же.
До весны еще далече, особенно нашей. А ему ульи. Тут вообще не факт, что пчелы выживут.
– Так пока место. Пока привезут. И лучше зимою, но не по морозу.
– Ходил?
Глупый вопрос. Старую дорогу Яжинский первой проверить должен был. И проверил.
– Ходил, – подтвердил он.
– Сам?
– С Волохом. Ничего, – он покачал головой, – ночью снег.
И следы укрыло, а потом, с утрешней моросью, и размыло. Волкодавы – собачки надежные, но нюх у них не тот. Совсем не тот. Я прикусила губу.
– Пойдем. Покажешь.
Сейчас все одно без толку. Вон, небо наливается чернотою, и скоро тут собственную тень не разглядишь. Самое оно по горам да лесам шариться.
Была бы я прежней.
Я привычно потянулась и столь же привычно подавила тяжкий вздох. Пустота. Сумрак. И след… нет, Мишка, он же даже не маг. Это мага на той стороне почуять можно. А обыкновенного человека? То-то и оно.
Но прогуляться мы прогулялись. По старой дороге, что когда-то вела к шахтам, а ныне почти заросла. И к морю. И… и ничего.
Вернулись впотьмах.
– У меня остановишься. – Яжинский толкнул дверь.
Избы, ставленные еще дедом его, прочно держались за землю. Бревна потемнели, поросли мхом. Он же расселился по крышам темным теплым одеялом. И сквозь него пробивались глиняные трубы.
Печь растопили.
И Отуля, мать Янки, накрывала. Была она с той стороны границы, желтокожая и плосколицая, с черным, жестким, что проволока, волосом да узкими глазами. Поговаривали, что сыновья Яжинского не брезговали разным промыслом.
И старыми обычаями.
Но когда это было?
Давно.
Еще до меня. И даже до войны. А теперь вот женщина, по документам Ольга Олеговна Яжинская, прочно вросла в местную жизнь. Была она сильна и послушна, за то и ценилась. А что трое дочек, так… случается. Дочки у нее тоже хорошие.
Особенно Янка.
Дойдет ли?
Смутное беспокойство мешало сесть за стол, пусть бы Яжинский и занял место во главе. Следом опустился притихший Осип, явно растерянный. Невестки. И внучки.
– Глеба опять? – тихо уточнила я, увидев пустой стул.
– Мерещится. Орал вчера весь день. Пришлось настойки дать.
Откуда Яжинские опий брали, я тоже знать не знаю. Не торгуют? И ладно. Здесь, на Дальнем, лишние вопросы задавать не принято.
Ели горячую крупяную кашу, щедро приправленную мясом и травами, ароматную до одури и сытную. Запивали травяным отваром, и только мне знаком особого расположения поднесли настойки.
– Спасибо. Но… пока воздержусь.
Яжинский кивнул.
Он тоже не стал пить. И, дождавшись, пока младшая из внучек – а было ей двенадцать, в последний год войны родилась – доест, поднялся.
Постелили мне на печи. И стоило забраться, как меня окутало тепло. Окутало, укрыло и… утащило.
…Я снова видела болото. Нарядную зелень. Редкие сосенки, что пробивались из мхов. Длинные гряды с седыми гривами. Оконца болотной воды.
Лай собак позади.
Треск.
Люди… люди, которые бежали к болоту и падали, вязли в топкой жиже. И все равно пытались уползти. Дальше. Прочь от кромки леса, из которой неспешно, зная, что деваться бегущим некуда, выходили люди в черной форме.
Твою мать.
Как же я ненавижу сны. Особенно те, которые почти воспоминания. И сейчас даже рыкнуть некому, чтобы сопли подобрала.
Из сна я вывалилась незадолго до рассвета.
Отуля уже возилась у печи. Я принюхалась. Блины? Блины я раньше любила. Очень даже. А теперь вот от запаха стало тошно. Но ничего, перетерплю. Я потянулась. Печь за ночь слегка остыла, но в целом под толстым одеялом из овечьих шкур было очень даже неплохо. А без одеяла зябко.
Я поежилась и сползла.
– Помочь?
Отуля покачала головой и глянула на меня, будто… ожидая?
– Я его найду. Постараюсь.
Кивок.
– Янка?
Поджатые губы. И пожатие плечами. Не вернулась? Беспокойство стало сильнее. Хорошо, если б и вправду у Софьи осталась. Оно-то разумно. Или Медведь не пустил? Он мог. Он тоже не любил, когда дети по ночам гуляют. Или случилось что.
Не думать.
Мысли тоже беду накликать способны.
Отуля перевернула сковородку, и подрумяненный желтый блин плюхнулся на выскобленную добела доску.
– Ешь. – Голос у нее тоже был низким, мужским.
Знаю, к ней сватались. Мужиков-то на Дальнем всяко больше, чем баб. Вот и ходили. И кланялись. И Яжинскому тоже. Он-то не стал бы неволить, удерживать. Ни ее, ни прочих, но ни одна из овдовевших невесток не пожелала уйти.
Так и жили.
Семьей.
Хутором.
А теперь Мишка пропал.
– Дед где?
– Пошел. Собаки волновались. – Язык Отуля знала, просто по характеру своему была неразговорчивой. – Всю ночь. Волох выл. Выпустит. Пошлет. Пусть ищут.