На реке Бекиров часто подолгу думал о жизни отчима. Не была она устлана розами, но никогда, даже в дни отчаяния, Исмагиль–абы никого не ругал, а уж имел право, наверное, сказать: «За что воевали?» Но не говорил он таких слов ни трезвым, ни во хмелю. Раньше, возвращаясь то из Ялты, то из Сочи, Фуат Мансурович заезжал на денек–другой к старикам. Те, конечно, интересовались, как там в этих городах, которые они видели на открытках, да еще, может быть, в кино. Но никогда ни мать, ни отчим не говорили, что вот всю жизнь проработали, а так ничего и не повидали.
Вспомнилось ему это потому, что в расчетах пенсии двадцать один раз встречалась графа «компенсация за неиспользованный отпуск». Поначалу смысл этих часто встречающихся строк не дошел до Фуата Мансуровича, пока его не пронзило — двадцать один год без отпуска! Он хотел кинуться к матери и спросить, как же так? Но сам же остановил себя: зачем возвращать мать к грустным дням… Взволнованный этим открытием, он несколько раз пересмотрел бумаги, но они бесстрастно подтверждали: все точно — двадцать один год. Фуату Мансуровичу вспомнилось, как часто здесь, у родителей, за самоваром говорил он, как, мол, устал, заработался, второй год без отпуска, в общем, многое в этом духе, а они, добрые, милые старики, ни разу не сказали ему ничего обидного, не укорили своей жизнью, а лишь сочувствовали.
«Какое пижонство! Какое глупое пижонство! И перед кем? Перед собственными родителями!» — со стыдом думал сейчас Бекиров. И от своих стариков мыслью невольно переносился в Ташкент: наверное, и в его десятитысячном коллективе достойных, похожих на Исмагиля–абы, немало. Знал ли он их, интересовался ли, как они уходят на пенсию, не маются ли, не ходят ли с обидой, как отчим? Нет, этого Фуат Мансурович не знал. А бывали они в Сочи, Ялте? Не помнит случая, чтоб интересовался и этим, хотя путевок, знает, маловато. Да что Ялта — в пансионат строителей на Иссык–Куле в летний сезон и то не пробиться. С этим пансионатом и в республиканскую печать попали — едкий был фельетон: при проверке оказалось, что на киргизском море в разгар сезона среди отдыхавших было всего двадцать процентов строителей, а остальные — нужные люди со стороны. Да и там, где отдыхал сам Бекиров, хоть зимой, хоть летом, треть всегда составляли студенты, и дня не проработавшие, а уж объездившие и Крым и Кавказ; и просто молодежь, которая могла бы повременить с отдыхом, не слишком еще притомилась.
По вечерам иногда приезжал он на речку еще раз — верхом на лошади. Сын соседа Мустафы–ага Мукаш работал в колхозе бригадиром и, как истинный казах, любил лошадей, даже собственного скакуна для байги имел. На областной байге чабаны предлагали за вороного Каракоза на выбор «жигули», что стояли тут же, у ворот ипподрома. Но Мукаш даже не глядел с высоты скакуна на лаково–цветной ряд. Мустафа–ага и давал Фуату выезжать по вечерам Каракоза, потому что началась уборка, и Мукаш дневал и ночевал в поле — не до коня было.
Перед самым отъездом Фуата Мансуровича Мукаш принес печальную весть о Мустафе–ага. Мать доила корову, а Фуат, рано проснувшийся, вызвался выгнать ее в стадо, хотел в последние дни хоть чем-то помочь.
— Умер отец, умер Мустафа–ага,— сказал неожиданно объявившийся во дворе Мукаш. Осунулся, почернел, неся из двора во двор печальную весть, этот красавец, весельчак и первый джигит.
Мать пошла будить отчима, а когда Фуат Мансурович вернулся, уведя Зорьку на выгон, Исмагиль–абы правил во дворе лопаты, штыковую и грабарку, тут же рядом на земле лежал лом. Пойти копать могилу Мустафе–ага вызвался и Фуат Мансурович.
— Иди, иди, сынок,— сказала Минсафа–апа и тут же вынесла из дома рублей двадцать денег, трешками и рублями.— Иди, посмотришь на последних наших стариков, ты должен их помнить. Отца твоего ровесники они. Когда еще приедешь сюда… Попрощайся с аксакалами… А деньги, деньги раздай, когда они молиться будут, обычай такой, пусть помолятся за Мустафу–агая, мир праху его, добрый человек, хороший сосед был…
Из переулков, улиц тянулись люди с лопатами к заовражному кладбищу. Кто-то из седобородых уже определил последнее место Мустафы–ага на земле, и теперь, прежде чем начать рыть могилу, поджидали стариков, совершавших утренний намаз. Да ждали еще муллу, бывшего шофера, пенсионера Зияутдина–бабая. Как бы ни жил, кем бы ни был человек, хоронить его надо тихо, покойно, без суеты, а медь, оркестры, речи менее всего подходят к такому случаю, единодушно считали аксакалы Мартука.
Вряд ли истово верили в бога собравшиеся здесь старики, вчерашние поденщики, разнорабочие, гуртоправы, месяцами перегонявшие стада на далекие мясокомбинаты Семипалатинска. Да и «мулла» Зияутдин едва ли знал более одной–двух молитв, которые, наверное, вызубрил, когда общество возложило на него, единственного грамотного старика, столь важную миссию.