Стоя у окна, вглядываясь в выжженную жарким солнцем бескрайнюю казахскую степь, Бекиров то и дело мыслями возвращался к отчиму. Нет, не о предстоящих пенсионных делах думал он. Сейчас, под мерный стук колес, он остро ощутил, как коротка человеческая жизнь. О том, что она коротка, в свои тридцать семь Фуат Мансурович, разумеется, знал, но так остро, до волнения, он почувствовал это только теперь. Как же так? Этот как будто совсем недавно гибкий, по-юношески стройный мужчина, мастерски игравший за «железку» в волейбол и приезжавший к ним на сиявшем хромом и никелем голубом трофейном велосипеде «диамант» — неслыханной роскоши на селе послевоенных лет,— уже уходит на пенсию. И еще более странным казалось то, что он, ловкий и смелый, имевший в селе больше всего орденов, нуждался сейчас в его, Фуата, помощи. А ведь когда-то, мальчишкой, он с отчаянием думал, что ни на что не сгодится в жизни, а уж стать таким человеком, как отчим,— казалось совсем невероятным. Да и мог ли он тогда подумать, что когда-нибудь хоть чем-то сможет помочь Исмагилю–абы? Конечно, нет! Даже сейчас, почти через тридцать лет, Бекиров словно услышал в пустом коридоре задорный смех сильного, уверенного человека — так смеялся отчим.
Встречала его мать. Не видел ее Фуат Мансурович лет пять. Минсафа–апа в последние годы сильно сдала. С тех пор как его перевели из управления в трест, и отпуск не каждый год выпадал, да и к морю тянуло, однажды всей семьей даже в Болгарии побывали, день в день уложились,— Бекировы все откладывали поездку к старикам на следующий год. Да и сама Минсафа–апа перестала приезжать в гости, ноги стали побаливать, а в поездах теперь, хоть зимой, хоть летом, не протолкнуться, словно весь народ великое переселение затеял, мука одна, а не дорога. Самолетом мать летать побаивалась. Кто ее знает, эту крылатую машину, на колесах спокойнее. И главный довод у матери — корову не на кого оставить, прежние соседи в город, к детям подались, а новые, интеллигенты, сами ни скота, ни птицы не держат, не то что за чужим хозяйством приглядеть. Корова же уход любит, времени требует. Так вот и не виделись лет пять, а для тех, у кого время не в гору, а под гору бежит, ох, как заметны эти долгие годочки.
Мать Фуата Мансуровича долго красивой и статной была. Не зря, наверное, завидный жених Исмагиль ее с ребенком взял, хотя в каждом доме невеста любого возраста нашлась бы. Трое, трое всего парней вернулись в Мартук с войны, а ушло… лучше и не вспоминать.
Вросший окнами в землю дом, где родился Фуат Мансурович и во двор которого когда-то лихо вкатил на «диаманте» Исмагиль–абы, стоял раньше у дороги. Теперь на этом месте отцветал запущенный розарий. Розарий был разбит давно, во времена всеобщего увлечения Мартука розами, а теперь здесь росли густые, одичавшие кусты, как ни странно, ярко и щедро зацветшие с тех пор, как оставили их без внимания. Вплотную к колючим кустам жался веселый штакетник: красно–бело–синий, так его всегда красил отчим, так же чередуются цвета и теперь. С обеих сторон невысокого заборчика в землю были врыты лавки. Толстые плахи, на которых нацарапаны дорогие для кого-то девичьи имена, потемнели, а одна чуть треснула. Бекиров хорошо знал эти лавочки. Они, как розы, а позже персидская сирень, были в свое время очередным увлечением Мартука. У каждого дома, каждого палисадника имелись лавочка, скамейка на свой лад, и у жителей считалось доброй приметой, если по весне в скворечнике поселилась птаха, а молодые облюбовали скамеечку у их дома. Была заветная скамеечка и у Бекирова — на Ленинской, у дома сапожника дяди Васи Комарова.