- Он уже с тебя ростом, мастер. Надеюсь, это у него наносное: послушал каких-нибудь заезжих демагогов...
Мастер улыбнулся: к великому царю не заезжали. Великому царю наносили визиты, и не демагоги какие-то, а цари - преимущественно великие цари. То есть, наверное, они-то как раз и есть самые настоящие демагоги, но мастер сомневался, может ли хоть один царь рассказать его сыну нечто путное.
- Я очень надеюсь, что это пройдет, - сказал царь.
Царь требовал, и крылья требовали, и он знал, что сын тоже требует. Или ждет - какая разница?
- Ты владеешь землей и водой, великий царь, - сказал он, - но воздухом ты не владеешь.
- Воздух? - царь, казалось, не понял. - Славно придумано, мастер! Пожалуй, это как раз то, что мне нужно.
Мастер промолчал: ему скучно было мечтать о великих победах, о тысячах крылатых воителей, несущих смерть и разрушение.
- Тебе жалко Афин, мастер? Почему ты молчишь?
Он не ответил: ему не было жалко, ему просто не хотелось говорить с великим царем. У него не было родины - у него была голова на плечах и были крылья за спиной. И крылья ждали. Царь, кажется, понял, и когда он заговорил снова, в его голосе слышался гнев.
- Ты был изгнан из Афин, убийца, обагривший свои руки безвинной кровью. И ты по-прежнему молчишь?
- Ну да, - усмехнулся он, - я убийца. А убитый был обращен в перепелку... Или в куропатку, великий царь? Ты справедлив, но ты мне надоел. Вперед, сын мой! И помни наш уговор.
Великий царь увидел уже то, чего не должен был видеть, так пусть же видит и остальное. Струи раскаленного воздуха рвали на клочки пурпурную мантию великого, справедливого и непобедимого. Великий царь наверняка ничего уже не видел и не слышал, и никто в целом мире не заметил, как полированное серебро четырех плоскостей узкими параллельными штрихами прорезало ночное небо и ночное море. Сопливо-зеленое море, вспомнилось вдруг ему. Сопливо-зеленое море, сопливо-зеленое небо, и лишь чернота ночи остается чернотой - настоящей, подлинной, раскрывающей суть вещей. Они летели во тьме, окруженные грохотом, и затейливыми ломаными линиями ложились их тени на волны морские.
Он посмотрел направо: сын летел ровно, не слишком высоко и не слишком низко, не слишком медленно и не слишком быстро, и мастер был уверен, что вот так, на высоте, где полет требует наименьших усилий, доберется сын не то что до Сицилии - до Геракловых столпов. Сын уверенно шел к цели, и он помнил, должен был помнить уговор: великий мастер не умирает.
А у великого мастер были дела: следовало в самом деле испытать крылья по-настоящему. Он еще раз взглянул вниз и вправо и стал медленно набирать высоту.
Над морем поднималось солнце, когда рухнул он, мертвый, в безмолвии, под обледенелыми сверкающими крыльями с заолимпийских высот вниз, в то море, что было в честь погибшего названо Икарийским: сын помнил уговор.
И был Дедал словно бессмертный, и был он моложе, чем раньше, и сметливее, и смелее, но никогда больше не отрывался он от земли.
- Ну как? - спросил Сашка. - Припоминаешь?
Нет, совершенно не помнил Толик, чтоб попадалось ему такое, более того: абсолютно был Толик уверен, что читал эти листки впервые. Или Сашка имел в виду вкус кофе? "Припоминаешь", - очень по-вкусовому звучит...
- Кофе? - сказал Толик. - Да, очень вкусно, обязательно потом расскажешь, как ты его варишь.
А сам тем временем соображал, что бы такое ответить. Клавдий, подумал Толик, ну точно Клавдий: изобличаемый убийца доказывает свое алиби ссылкой на постоянство видов. К тому же не такой получился Дедал, чтоб бескорыстно гибнуть ради идеи прогресса: слишком угодлив. Хотя какой, к черту, прогресс, если рискованные эксперименты так и не привели к улучшению конструкции летательного аппарата? Или самоубийство на почве застарелых угрызений совести? Верноподданный, которому стало противно, а то, может, в самом деле убийца... - Ты что, - с интересом посмотрел на него Сашка, - в самом деле не помнишь?
Нет, ничего такого не мог Толик вспомнить, да и какой смысл вспоминать, если видел он эту машинопись впервые в жизни? Сдал Сашка, до чего же сдал... И вообще, решил Толик, хватит, неудачное у нас с ним получается общение, к тому же домой давно пора, нечего с Людочкой зазря ссориться.
- Молодец, - Сашка усмехнулся. - Нет, в самом деле, это забавно. Сам ведь это и сочинил, давно, правда.
Толик не успел даже не то что возразить - изумиться, а Сашка уже провожал его.
- Давай так: до субботы, полагаю, ничего с тобой не случится. А в субботу, если что, позвони мне. Если, конечно, дел никаких не будет.
- Не, - пробормотал Толик, - я с понедельника в отпуске...
Все-таки что Сашка имел в виду? * * *
Толик в очередной раз схватился за сумку и снова чертыхнулся: тяжеленная. До остановки было квартала два, хорошо хоть кварталы здесь короткие, стандартные серенькие пятиэтажки, даже мозаичная крапинка их не оживляет. Балконы глупые какие-то... Сейчас ручка оторвется, спокойно подумал он. Точно, хрустеть уже начала. Уф... Он-таки успел аккуратно поставить сумку на землю. Ладно, милостивые государи, вынужденный перекур. Господи, но как же я донесу эту дуру?!
Он постоял, засунув руки в карманы. Интересно, что сейчас делает Людочка? Ревет, наверное... Толику даже стало ее жалко. Потом он понял, что жалко, собственно, не Людочку, а Софью Андреевну, которая все же, что ни говори, женщина справедливая и вообще хороший человек, даром что теща. Представилось, как Людочка, дергая покрасневшим носиком, звонит матери, и та мчится через весь город, и как она стоит, уперев руки в бедра, полная, величественная, с красивой седеющей головой, и выговаривает дочке, а потом садится и ревет вместе с нею. Нет, что ни говори, жалко Софью Андреевну.
И, главное, себя жалко. Толика-то кто пожалеет?! Впрочем, Сашка вот уже пожалел. Разговор у них получился какой-то не такой - то есть как раз такой, какой и мог в данной ситуации приключиться разговор, - но доподлинно было сказано, что Толик бедный. И еще было сказано, чтоб немедленно явился, предстал, так сказать, пред светлые очи, а очи его у метро встретят и разместят. Легко сказать, вернулся к действительности Толик, а тут еще это безручечное безобразие? И зачем вообще уходить было? Олух этот Толик, решил он. Но, однако же, надо двигаться. И как китайские кули исхитрялись?
- Привет, - сказал Толик. - Вот я и пришел.
- Понятно, - сказал Сашка.
Ну конечно, подумал Толик, отдыхиваясь, чего тут не понять. Но до чего же несчастные люди - китайские кули! Впрочем, вдвоем они управились с сумкой без особых трудностей.
Сашка явно успел приготовиться к его приходу: половина стола была свободна и казалась какой-то нежилой, хотя там как раз не было ни машинописных невнятных листочков, ни полусобранных схем, а чинно-благородно стояла полупустая бутылка "Плиски" (та же, наверное, что и в прошлый раз).
- Пошли на кухню.
Они пошли. И пришли. И Толик увидел.
- Возьми рюмки, налей и возвращайся, - приказал Сашка.
Толику мигом расхотелось пить, как только он увидел, что творилось на кухне. Может, просто поужинать бы не помешало, но там на сковородке доходили до окончательной готовности огромные, толстые ломти истекающего соком мяса... И картошка, и еще какая-то зелень, и запах, и, господи помилуй, а Людочка меня такой дрянью кормит...
Видимо, на его физиономии так явно отразилось вожделение, что Сашка был просто вынужден, молвив: "Погодь", - отвернуться к плите и продолжать кулинарную возню.
- Всё, - сказал он наконец.
И, повернув один за другим оба газовых крана, улыбнулся с видом оператора, завершившего работу на мощной, сложной и даже, может быть, опасной установке.
- Ясно, - сказал он, - ты ожидал, что я тебя угощу акридами на родниковой воде. Стипендия была...
Да, сегодня у Сашки было все, чего только могла пожелать его душа, и Сашке явно было приятно, что жена выгнала Толика именно в такой вот удачный день. Нет, решил Толик, это уже слишком, это уже гастрономический разврат.