Полещук привык стоять перед начальством навытяжку. Пускай гражданская служба не требует этого, но ему, более всего на свете почитавшему целесообразное и точное действо, нравились многие черты воинской жизни, и он как-то легко, без натуги использовал их в своей повседневности.
— Полагаю, что причина вам сообщена, — Полещук кивнул в сторону Митина, который сидел, закинув ногу на ногу, и наслаждался перепуганным, как ему казалось, видом старшего бортмеханика, предвкушая его скорый крах.
— Сообщено, — хмыкнул Еремин. — Ну и что?
— А то, что с этим дефектом нельзя выпускать самолет на линию.
— Но двигатель-то работает? — с наигранным спокойствием продолжал выспрашивать Еремин.
— А как же! Нормально работает.
— Только не фиксируется прибором?
— Так точно.
— По-твоему, из-за этого не дотянет до места?
— Дотянет, без сомнения дотянет, — сказал Полещук.
Еремин несколько секунд повращал большой бритой головой, потом вдруг заорал:
— Так какого черта мутишь нам мозги? Немедленно отправляй самолет!
Обычно белое, тугое лицо Полещука заалело, словно высвеченное изнутри фонариком. Но голос ровен и тих.
— Не могу.
Бросив быстрый взгляд на дверь: плотно ли прикрыта, Еремин разразился длинной и сложной, как дифференциальное уравнение, «воспитательной» тирадой. Речь у него сразу наладилась, окончания уже не сматывались, слова выскакивали круглые и обкатанные, как бильярдные шары. Митин заворожено уставился в рот начальству, точно фотографировал его слова на память. По-прежнему выпрямленным и отстраненным оставался Полещук.
— Еще вопросы есть? — разрядившись, таким образом, осведомился Еремин.
— Нет.
— Выполняй.
— Не могу.
— Откуда ты к нам свалился? — снова взорвался Еремин. — Неужели не понимаешь: срочный груз!
— Вот-вот! — Полещук раздвинул в улыбке губы, улыбка получилась какой-то снисходительной. — Отстаивая беспорядок, мы теряем больше времени, чем понадобилось бы для наведения порядка.
— Эх! — Еремин хлопнул ладонью по столу, пыл его иссяк. Отдавать приказ в нарушение инструкции — кому охота? Другое дело — добровольно бы. Ох, утюг шершавый этот Полещук, попробуй, сдвинь его. — Лады, — подытожил Еремин, — исправляйте прибор. Да чтоб живо и без разговоров, а не то…
Митин плелся сзади. Наверное, ему было стыдно. Но он хорохорился.
— Я же говорил — с начальством лучше не связываться. Разрешил бы — и никаких выволочек, нагоняев…
— Бесполезный ты человек, — не сбавляя шаг, старший бортмеханик скосился на него через плечо, — И дурак.
— Но, но! — взвился Митин, — Полегче!
— А не бойся, я тебя не выдам.
Митин остановился, переваривая. Что-то не склеивалось. Догнал Полещука.
— Что не выдашь-то?
— Да что ты дурак.
От аэродрома Полещук жил далековато: остановок пять на троллейбусе. Толкотня, нервный суетливый галдеж его угнетали, он ощущал полную беспомощность в этом нетерпеливом водовороте человеческих тел, и потому предпочитал ходить пешком, независимо вскинув голову и вышагивая длинно, размеренно, неутомимо.
Еще много лет тому назад кто-то сказал про него: «Отец порядка» (ему тогда едва за тридцать перевалило). Так и закрепилось. Работал он бортмехаником; по подготовке к полету машина его всегда считалась образцовой. Чуть случись, где накладка, начальство сразу: «Нет на тебя Полещука, у него так дело отлажено, что комар носа не подточит».
Потом освободилось место старшего бортмеханика, и Федора Кузьмича как-то естественно передвинули туда: пусть, мол, наводит порядок во всем авиаподразделении. Должность изменилась, но по-прежнему он слышал: «Вон отец порядка идет», «Отец порядка пристанет — не отвертишься», «Если отец порядка посмотрел — гарантия». Произносили по-разному: одни уважительно, другие иронически, в зависимости от того, какие с ним складывались отношения.
В технике Федор Кузьмич был силен, любую неисправность чуял за версту. Но почему-то редко к нему шли за советом, с просьбой помочь. И стал он чувствовать себя как-то безрадостно, в душе зародилась и не гасла тоска. Все эти стычки, вроде сегодняшней, хоть и одерживал в них он верх, тяготили его, в общем-то, уравновешенную миролюбивую натуру, вызывали болезненное состояние оторванности, обособленности, замкнутости — всего того, против чего восставало его существо; к чему он относился с каким-то суеверным страхом.
На перекрестке перед самым носом щелкнул красный свет. Федору Кузьмичу давно хотелось пить, но просто так, без всякого повода задержаться у киоска с газ-водой, стоять, медленно, со вкусом отхлебывая прохладную шипучую влагу, — нет, это было не по нему. Теперь повод появился. Он выпил стакан воды и поспел на зеленый свет.