Вот такой он был человек.
Я знаю и знала всегда, что он хорошо ко мне относился и с уважением. Всегда говорил, что моя учеба, наука – важно, чтобы я не смела бросать. Настоял на нашем возвращении в родной город, чтобы я смогла вернуться к преподавательской и научной деятельности. Но был он, как я уже говорила, легкомысленным и слабым. Мне он когда-то сказал: «Гляжу я на тебя, Нинон, двужильная ты». А что я могла ему ответить? Кто-то должен был на себе тянуть всю семью каждый день, а не только при особых обстоятельствах.
В этом пути домой из Сибири как раз он и занемог окончательно, сразу по приезде мне пришлось его поместить в туберкулезную больницу, где он очень скоро умер. В ночь, когда это произошло, мне приснилось, как он зовет меня: «Нинон, Нинон», – как обычно он меня называл.
Кольцов
2021–1943–1947 гг., Москва, город N
Мать была сурова, серьезна, правильна. Жизнь ей досталась, правда, трудная. Война, одна с двумя пацанами. Я и брат – позже поставили ему диагноз по отставанию в развитии, поначалу было не до диагнозов, – четко знали, что просто надо мать слушаться беспрекословно. И мы слушались. Оба.
Свое военное детство в Сибири я помню плохо, почти не помню. Хотя теперь иногда кажется – лучше, чем вчерашний день или сегодняшнее утро. Вот ночной кошмар: мы едем в поезде, посередине стоит печка-теплушка, поезд тяжело ос-танавливается, с двойным ударом откатывается. С лязгом распахивается дверь, и заходит немец в блестящем плаще и с каменным рубленым лицом под козырьком фуражки. Он ходит по вагону, принюхивается, как пес, ищет нас, но пока не видит: мы в темноте, в стороне от печки. Но каждую секунду может увидеть, разглядеть. Много лет я просыпался от перехвата дыхания, с воплем.
И еще помню день рождения. Я сижу в кровати в трусах и майке, холодно. Стоят бабушка и мать, бабушка достает из-под своей подушки черного твердого зайца – руки-ноги морской звездой, глаза – бельма. Бог весть, где и как мать умудрилась его раздобыть, разрываясь между работой: сначала в местной школе, а потом в химлаборатории на эвакуированном заводе, ночными сменами, – бесконечной погоней за едой, копанием картошки и ведением скудного нашего хозяйства. Заяц похож больше всего на черта. Я, глотнув воздуху, заливаюсь ревом. Сначала от разочарования и, чего уж там, испуга, потом от жалости – к себе, к несуразному зайцу, к бабушке, чье лицо из торжествующего становится вялым, с опустившимся ртом, к матери, меня урезонивающей, но – я знаю – тоже расстроенной. И ничего уже не поправишь. За всю свою жизнь больше не видел я таких черных растопыренных зайцев. Где сейчас тот памятный экземпляр, неизвестно, с того момента прошло уже больше восьмидесяти лет. Век без малого.
А вот послевоенный двор в городе N я хорошо помню. Как знать… Впрочем, как раз сейчас-то уже можно точно знать и утверждать: то было лучшее время моей жизни. Здесь, в отличие от Сибири, осенью, когда мы прибыли, было еще тепло, можно было гулять во дворе, и всегда была еда.
Город был сильно разрушен. После приезда мы сменили несколько временных жилищ, но довольно скоро оказались в том самом доме и в той квартире, в которой мать и прожила далее до самой своей смерти. Дом стоял у вокзала и имел собственный двор, замкнутый внутри квартала, между домами и развалинами. Развалины были разных видов: разбомбленные – стояла коробка из стен, но внутри все выжжено и покорежено; и взорванные – воронка с кусками стен и железа внутри нее. Во дворе пахло поездом – креозотом и углем. Большие старые тополя, обгоревшие, но и уцелевшие, много закоулков, развалин и свалок, зарослей крапивы и всякой другой высоченной жесткой травы и кустов. Детская площадка с качелями и тому подобной ерундой появилась под тополями уже гораздо позже нашего приезда. Вечером на этой новоявленной детской площадке стали собираться мужики за пивом, водкой и домино.
По теплу мы с Вовкой Колотозовым и Колькой Чижом с утра и до позднего вечера болтались по двору. Собирали патрончики, снаряды и всякое другое. Автоматные и винтовочно-пулеметные патроны мы бегали подкладывать на трамвайные рельсы – ух они пуляли!.. Здорово. И по-разному – автоматные повыше, пулеметные побасовитее. И пули вылетали, да мы не обращали внимания. Можно подкладывать чистый порох на рельсы, тот просто трещит, тоже ничего так, громко. Разбирали, развинчивали снаряды, знали, что заряд – белый слежавшийся порошок – не так-то легко воспламеняется. Снаряд можно и молотком колотить, если заржавел. Находили гранаты, из этих легко вынимали запалы, тогда уж они неопасны. Опасны были мины. В соседнем дворе подорвалась целая ватага экспериментаторов, взявшихся разобрать одну такую железку.