Но в эту ночь кочки под ногами не беспокоили. Кочки были как на моей ладони. Луна сияла!
Следующей ночью я осмелел и подошел к даче совсем близко, когда вдруг слева послышался громкий смех. (Это возвращались с поздней электрички.) Боясь быть узнанным, я быстро приотодвинул штакетину — и в сад. Тут меня не увидеть. Я шел меж деревьев. Сливы и яблони.
Теперь я уже не мог не глянуть на запретные ее окна. Темные, но одно окно теплилось. Как свечечка.
Я был так близко от Ани. Вот и веранда, где дверь. Я стоял. Я сходил с ума. По счастью, отвлекла соседская собачонка, вдруг засуетившаяся дружески возле моих ног. Она казалась белой в лунной ночи. Еще когда я пролез в штакетник, она тявкнула. Я дал ей себя узнать: «Ц-ц-ц!» — собаки, нюхнув, сразу смолкают, считая меня своим.
Кое-как я выбрался из сада. Уже плохо соображал. Слишком устал. Душа ныла. Да и ноги уже ныли... Я не смел пойти туда, к ней, это факт, но и уйти спать я не мог: кружил и кружил возле их дачи.
В конце концов стало невыносимо. Подняв глаза к высокой луне, я ей выговорил. Я был сердит:
— Чего от меня хочешь?.. Ну, вот я. Терплю. Терплю вторую ночь. Но дальше, что дальше?
Впрочем, я контролировал себя...
Именно, именно так, как понаписали ему врачи! Старикан Алабин себя контролировал (он успел увидеть себя со стороны). И вот какой хороший старик он был сейчас, если со стороны, — он задирал голову к луне, ворчал, однако шел по дороге мимо. Он умирал, так хотел увидеть Аню, но мимо. Мимо забора. Мимо дачи, где ее одинокое оконце наконец-то погасло.
Ноги устали, болели. Старик чертыхнулся, ступив в дорожную рытвину...
Олежка появился в Осьмушнике поздним вечером. Приехал он чуть ли не последней электричкой, уже затемно, однако в доме пусто, в доме тихо, — Петр Петрович еще где-то бродил.
— Гуле-оо-на! — Зная о любовных муках (время от времени) своего дяди, Олежка только посмеивался.
Он привез старику сколько-то продуктов. Хотелось, конечно, поболтать с ним — посидеть по-родственному за стопкой-другой. Это у них называлось поужинать с дороги.
Но дядя все не возвращался. Стопку-другую, увы, пришлось выпить в одиночестве. После чего Олежка завалился спать.
Старик вернулся лишь глубокой ночью. Олежка проснулся и слышал его... Какая-то возня. Какая-то приглушенная брань. Старик сердито там бормотал. Кажется, каялся. Недоволен собой и жизнью.
У стариков бывает!.. Олежка заснул, но скоро снова проснулся. Он несколько раз засыпал-просыпался.
В какой-то раз проснувшись и встав, чтобы помочиться (захотелось на свежем воздухе), Олежка пошел к выходу. Шел и зевал. Ночь чуть светлела. Но все еще слышался голос неспящего Петра Петровича.
По ходу движения Олежка глянул в его всегда раскрытую (отсутствующую) дверь.
— Дядя! — окликнул Олежка. — Дядя. Что это вы опять страдаете?
Старый Алабин, сидя на постели, только промычал:
— М-м.
И как был, одетый-обутый, повалился на постель, лицом в подушку. Старик постанывал.
Олежка еще разок окликнул — по имени-отчеству:
— Петр Петрович... Водочки, а? Или, может, чаю покрепче?
— М-м, — стонал тот лежа, уткнувшись в подушку.
Луна и любовь, похоже, его доконали, — Олежка лишь сонно улыбнулся — и вышел к последним ночным звездам.
А старик с очередным стоном поднялся. Включил зачем-то свет...
На обратном пути Олежка увидел в дверном проеме, что старикан раздевался. (Наконец-то.) Петр Петрович снял пиджак, брюки, снял и белую рубашку, бережно развешивая свое добро на плечики. А крепкий телом! — отметил Олежка.
Неугомонный старик загремел какой-то посудиной. Задвигался. И бормотал себе под нос: «Надо! Надо!..»
Олежка метнулся к нему:
— Дядя. Не сходите с ума! Не делайте этого!
Уже в который раз по приезде сюда Олежка уговаривал Петра Петровича принимать какое-нибудь всем известное лекарство от давления. (Если это давление!) Сейчас классные препараты! У гипертоников никаких же проблем! «Дядя! Стоп, стоп!» Сию же минуту он, Олежка, толкнется к крутым Крутовым.
К Крутовым — а можно и к соседям по даче слева, там своя пара живучих стариков — спросить таблетку легче легкого! «Это же дикость, дядя!» — выкрикнул Олежка, в недавнем прошлом — читающий солдат. И — замер.
Теперь правильнее было молчать. Так Олежке подумалось. Он не мог оторвать глаз. Он каждый раз замирал и не мог оторвать глаз при этом действе.
Старик, его дядя, с опасной бритвой в руке уже восседал за столом, наклонившись над пустой белой тарелкой. Вид был торжественный. Вид был словно бы кому-то угрожающий. На миг старик сосредоточился. Раз — и решительным движением он надрезал левую у запястья. Пустил кровь.
— Средневековье! Дикость! — шепотом вскричал Олежка.
Он все выкрикивал про дикость — а старик рассуждал спокойно:
— Да, диковато. Это правда... Но мой дед (а твой, между прочим, прадед) так поступал.
— Твой дед, дядя, а мой, между прочим, прадед жил в прошлом... нет, уже в позапрошлом веке! Это всё были придурки. Представляю, какой это был мудак! Он наверняка верил в леших! в домовых!
— Неправда. Он не верил в нечисть, — отвечал старик, сливая кровь вялой струйкой.
В тарелке красного было на палец. Немного. Не так уж много. Старший Алабин показал глазами на бинт, и Олежка, спохватившись, перевязал ему руку... Продолжая бранить родного ему, но несомненно пещерного человека.
Петр Петрович выпроводил племянника из своей комнаты. Оставшись один, сразу лег. Он притих. Теперь-то он уснет.
Теперь-то я усну. Кровопуск действовал на меня лучше таблеток, и дело, конечно, не в дедах-прадедах. Таблетки я перепробовал. Они бы не удержали меня дома. Еще меньше они удержали бы меня в саду, вблизи Аниных окон. В какую-то минуту я бы шагнул через тот порог.
После кровопускания душа ныла. Но помаленьку.
Переживал он за меня! Олежка хороший парень. Но что-то в разговоре меня кольнуло. И я ему выразил. (Возможно, несколько напыщенно, но уж зато прямо.)
— Ты тоже — Алабин. Фамилию надо поддерживать.
Он только хохотнул:
— Фамилию?.. О чем это вы, дядя. Да кто в наши дни поддерживает фамилию!
В его смешке вновь послышалось нечто — вроде как грубоватый намек на родного дядю. Только-только так славно поддержавшего фамилию в психушке.
Но ведь мне нечего таить. Я открыт.
— Ты хоть знаешь ли заключение врачей обо мне?
— А?
— Заключение врачей не знаешь?
Он не знал. Я дал ему копию бумаги. То-то, мой милый!
Олег прочитал. Мне показалось, он разочарован. И врачами психушки отчасти разочарован (результатами их обследования) — и мной, вернее, моим столь скорым и свободным оттуда возвращением. Он, кажется, загрустил. (Уже было настроился носить мне передачи! Приятно же, когда дядю запрут на полгода.)
Это я так шучу. Это я так его поддразниваю. Он меня любит. Я знаю. Потому и поддразниваю его. Мы — родные.
В подробностях (и с удовольствием) я ему поведал, что как ни крутили, как ни вертели эти ершистые врачишки и даже сам Башалаев, а накрутить-навертеть мне лишнего так и не смогли. Слабо им.
— Ты понял?.. Я всего лишь неадекватен к жизни, мой мальчик.
Я отступил чуть в сторону, чтобы видеть его молодое лицо. Засмеялся — и внятно ему сказал:
— А кто сейчас адекватен?
На третью ночь луна забралась так высоко, что я на нее не смотрел. Я лег спать и решительно отвернулся к стене.
Луна выше — ночь светлее. Это так забирает!.. Это меняет мир. Меняет человека. Вот поэтому я лег, отвернувшись от всей лунной торжественности, и сразу же настроился на сон. Лицом к стене. Без размышлений... А потом вдруг встал, быстро оделся и вышел. Сначала к кустам боярышника. На тропу. А дальше тропа повела, ноги шли сами.