В случае с Эммой ее, кстати, трясли с немалой силой.
Я, конечно, догадывалась, что Эмма не всегда была сморщенной, как груша из компота, старушкой, но фантазия все равно отказывала мне в попытках вообразить юные годы моей незаконной свекрови.
Всего только раз, под коньячок, Эмма размотала клубок воспоминаний. Я послушно сидела рядом, воздев руки - чтобы нитки не спутались.
Девочка Эмма родилась в семье оперного тенора Кабановича и балерины Паниной; малюткой ее выносили на сцену в "Мадам Баттерфляй" - Эмма громко кричала "Мама!" и тянула ручонки к исполнительнице главной партии, приземистой сопрано в кимоно. К школьному возрасту Эмма отметилась в десятке подобных "ролей", этим же временем у нее открылся голос. Тенор немедленно устроил дочь к лучшей преподавательнице по вокалу, какая была в Николаевске.
Голос тем временем рос и расцветал. Тенор тайно мечтал о том, как они с дочерью вместе запоют в "Il Trovatore". "Сегодня премьера, партию Леоноры исполняет Эмма Кабанович!" "Нам следовало назвать ее Леонорой", сокрушалась балерина, а Эмма тайно радовалась своему имени - так звали девушку из лучшей книги на свете.
На вступительном экзамене поддержать Эмму было некому. Консерваторскую комиссию возглавлял отставной баритон, два десятка лет назад безнадежно ухлестывавший за балериной Паниной, но отвергнутый ею в пользу еврейского тенора. Эта вполне водевильная история на деле оказалась драмой, и не в силах видеть счастливый дуэт, баритон покинул театр. В консерватории его приняли на ура, и вскоре баритон женился на одной из своих студенток, что носила гладкую балетную головку.
Кто мог знать, что время для сладкой мести придет так нежданно!
Увидев пред собой дитя чужой любви: с глазами позабытой, но при этом незабвенной балерины, с характерным носом ненавистного тенора, баритон сорвал поводья. Его несло, как ополоумевшую лошадь, и после долгого, брезгливого прослушивания Эмме объявили: "У вас в принципе отсутствует голос!".
Она выбежала из класса, сбив с места вертящийся стульчик.
Отец с матерью утешали Эмму, говоря о том, что три с половиной октавы свободного диапазона - уже голос, а баритон просто подлец. Но жертва была принята наверху: "Я ему поверила, а не родителям. Закрыла рот, и не спела с тех пор ни строчки". Ее взяли на теорию музыки, и счастливые ожидания жизни стали просто жизнью.
...Дальше Эмма рассказывать не стала, хотя мне очень хотелось знать продолжение. Я представляла себе долгие годы Эммы в музыкальной школе, как она диктует ребятишкам нотные фразы и как болит в ней отвергнутый голос, перебродивший своей собственной силой.
Моя мама ничем не напоминала Эмму. "Глаша, ты собираешься искать работу?" Этот вопрос появился на другой день после выписки и с каждым разом звучал все громче. "Попроси Алешу, - советовала мама, - он обязательно тебе поможет".
Мне было страшно даже думать на эту тему, ибо после того, что случилось, Лапочкину следовало вычеркнуть меня из списка родственников. А лучше убить: для надежности. Подстегнутая страшными видениями, я быстро выдумала другую возможность - она носила фамилию погибшего одноклассника.
Однажды мне приходилось обращаться за помощью к его маме: Марина Петровна была главным редактором газеты "Николаевский вестник" и курсе на третьем устроила мне летнюю практику в "Вечерке", с которой дружила "коллективами". Теперь, после смерти, звонить ей было и совестно, и страшно, но все же я решилась. От смущения в начале разговора я говорила странно, почти лаяла, но Марина Петровна обрадовалась. Наверное, она сумела простить историю с портретом и могилой, иначе не стала бы говорить: "Приходи прямо сегодня, Глаша. Пропуск я закажу".
Тогда все газеты Николаевска трудились в одном здании, довлеющим над однородным городским пейзажем. Это был новострой: унылое многоглазое здание, архитектор которого явно имел личные счеты с нашим городом. Кабинет Марины Петровны выходил окнами к моргу областной больницы, и это было несправедливо по отношению к ней.
Конечно, она заплакала, лишь только я появилась в дверном проеме. Она довольно долго плакала и даже пыталась неловко обнять меня: обняла, но сразу оттолкнула, ведь я была всего лишь одноклассницей ее сына. Потом в кабинет зашел мужчина с угодливым лицом, и Марина Петровна стала другая.
"Василий, знакомься, Глаша. Хорошая девочка, у нее журфак. Училась вместе с моим сыном, поищи для нее место". На меня Василий смотрел не так угодливо, но пригласил в кабинет "буквально через парочку минут".
Это был кабинет заместителя главного редактора. Василий сидел там в одиночестве, распяв пиджак на спинке стула. "Могу предложить отдел информации - других вакансий все равно нет. Девушки обычно хотят в культуру, но там полный комплект".
"Мне все равно, о чем писать".
Василий подравнивал стопку бумаг на столе, пытаясь придать ей идеально прямоугольную форму. Ему было скучно в этом кабинете, да ему и вообще было скучно. Преодолевая наплывы отвращения, Василий объяснял мне, как писать заявление о приеме на работу, и потом уже повел знакомиться с непосредственным начальником.
Точнее, начальницей, потому что звали ее Вера Афанасьева.
Василий церемонно поцарапался в приоткрытую дверь и почти одновременно с этим втолкнул меня в кабинет. Вера сидела спиной к окну и судорожно писала что-то на листе бумаги. Мы пришлись явно не ко времени, но Василий уже начал объяснять, кто я такая и почему я здесь. Верино лицо каменело с каждым новым словом, когда же Василий сказал "ей все равно, о чем писать", на нем проявилась резкая улыбка, походившая на непроизвольное сокращение мускулов.
Вера была вполне молодой, может, всего на несколько лет старше меня: но я пришла наниматься на свою первую в жизни работу, а она уже заведовала отделом. Это был неодолимый водораздел: как бы я ни старалась догнать Веру в открытом море, дистанция между нами обречена была остаться неизменной.