Сашенька высматривала меня в окно, поджидая после работы, - с улицы я видела бледное пятно лица, словно прилипшее к стеклу. С трудом дождавшись, пока я сниму обувь и вымою руки, сестра неслась в свою "Космею". Она пропадала там целые вечера и всякий раз возвращалась совсем другой, чем уходила. Меня раздражали эти временные выпадения и еще больше раздражало равнодушие, которым Сашенька пичкала своего сына без всякой пощады.
Наша мама тоже остыла к Петрушке в короткие сроки, а впрочем, она тоже почти переселилась в "Космею". Алешина мама сгорала на работе, как Жанна д'Арк на Руанской площади, и очень просила не грузить ее дополнительными сложностями, а сам Алеша в последнее время исхудал и побледнел, будто из него пили кровь по ночам.
Видимо, новый бизнес не ладился, да и нарастающее безумие Сашеньки не добавляло дровишек в семейный очаг. Впрочем, Лапочкин не замечал ее безумия и даже говорить о нем не желал.
Получалось, что из всей нашей семьи Петрушке осталась одна только я. Мальчика переложили мне в руки, и Лапочкин несколько раз заводил серьезный разговор, чтобы я бросила работу. Но тут я уперлась. Не потому, что грезила о карьерных взлетах, просто, работая в "Вестнике", я могла без дополнительных ухищрений встречаться с Зубовым.
Мне очень хотелось увидеть зубовский офис. Вера говорила, будто он находится неподалеку от редакции, но Антиной Николаевич не любит, когда туда приходят посторонние. Там жесткая пропускная система, охранники и много других, чисто российских ужасов.
"Чем вы занимаетесь?" - спросила я Зубова во время одной из редких прогулок.
"Я торгую воздухом, дорогая. Очень выгодное занятие. И приятное".
Мне вспомнилось, что наш Алеша тоже торговал воздухом - водородом, закаченным в воздушные шарики. Это было в самом начале его героической трудовой деятельности, за пару лет до "Амариллиса". Я собиралась рассказать Зубову эту веселую историю, когда он вдруг сказал:
"Хочешь, дорогая, увидеть мою контору?"
Заветный офис прятался в разросшемся строительном лесу: здесь битых шесть лет томилась законсервированная стройка, и подход к короткому, в шесть домиков, переулку казался невозможным. Все же, преодолев череду препятствий в лице щебеночных пирамид и заржавленных останков какой-то техники, можно были выйти к небольшому особнячку. На таких обычно пишут про памятник культуры и охрану государством. Окна - в белых полосках жалюзи.
Я жадно рассовывала подробности по карманам памяти, пытаясь ухватить взглядом как можно больше: чтобы потом спокойно вспоминать и затейливое крыльцо с вывязанными из чугуна перильцами, и аккуратно подстриженный газон, и пару лысых мордоворотов в строгих костюмах. Они курили на крыльце, но стоило нам подойти, немедленно отбросили.
"Здрасьте, Антиной Николаевич!"
"Здравствуйте, друзья", - церемонно сказал Зубов.
Один из мордоворотов бросился открывать перед нами толстую дверь, похожую на могильную плиту, второй в нерешительности топтался на месте.
"Что вы топчетесь, Кулешов? - спросил Зубов. - Хотите спросить спрашивайте".
"Я это... Антиной Николаевич, можно я сбегаю пообедать?"
"Пообедать? - удивился Зубов. - Ну, идите".
"А я успею, Антиной Николаевич? Потому что моя очередь с вами ехать".
"Это зависит от того, с какой скоростью вы ходите, Кулешов, - капризно сказал Зубов. - И от того, насколько быстро вы едите".
"Понял, Антиной Николаевич. Десять минут!"
"Здесь вы, друиды, рассейтесь все по холмам..." - пропел депутат вслед охраннику. Кулешов давно ушел, а я все мучилась, соображая, кого он мне напомнил с такою силой и остротой.
Зубов торопливо повел меня вверх по лестнице. На втором этаже раскрылась обычная коридорная перспектива, зато потолки были расписаны фресками, притом ужасно знакомыми.
"Микеланджело вдохновляет меня почти так же сильно, как Шопен. Ты любишь Шопена, дорогая?"
Мне стало вдруг стыдно за свою простецкую куртку, за изуродованные николаевскими тротуарами сапоги, за дешевую сумочку. У сумочки лет сто назад сломалась "молния", и вместо того, чтобы купить новую - "молнию" или сумку, - я прицепила к ней разогнутую скрепку и жила себе дальше.
Зубов ждал ответа, и я вернулась к месту разговора, откуда унесена была чувством стыда. Ну да, разумеется, Шопен!
"Мне нравятся прелюдии и некоторые ноктюрны".
"А как же "Бриллиантовый вальс"? - возмутился Зубов. - Вот, кстати, и он, послушай!"
На стенах висели динамики разного размера, оттуда неслась быстроватая для вальса, но, несомненно, шопеновская музыка.
"Порой я всерьез жалею, что музыка - не единственный вид искусства", посетовал Зубов, открывая передо мной дверь с ручкой в виде позолоченной кабаньей головки. Вальс прогремел, окончился, и зазвучало нечто головокружительно быстрое, грустное и счастливое этой грустью, как бывает только у Шопена. Я вдруг представила себе многажды виденную картину: сильные пальцы Эммы летают над клавишами, словно птицы над гнездами.
"Антиной Николаевич, простите, что отвлекаю!" - властный, но словно завернутый в бархат голос вклинился в Шопена. Владелец голоса стоял на почтительном расстоянии нескольких шагов и даже склонил голову вполне лакейски - набок. Я плохо разбираюсь в национальных нюансах, но этот человек был несомненных восточных кровей. Азиатские глаза, вздернутые скулы, щетка густых черных волос. Передо мной этот Тамерлан даже и не подумал извиняться, да и здороваться тоже не стал: брезгливо отразил присутствие, и только. Могу поклясться, что он прекрасно заметил дефективную сумочку.
Зубов бросил меня в коридорчике, не предложив ни сесть, ни подождать, и я стояла здесь, как аллегория глупости, прекрасно понимая, что не покину своего поста.
В динамиках гремел разбушевавшийся Шопен.
"Нельзя думать так громко, дорогая, - твои мысли написаны на лице огромными буквами!"
Зубов явился почти через час, азиата с ним уже не было. Я рассердилась - не на депутата, а на себя саму, стоявшую в коридоре, как цапля в болоте.
"Я сейчас реабилитируюсь", - пообещал Зубов и небрежно взял меня под руку. Сердце размякло доверчивым щенком, я сразу позабыла все обиды.