Раньше здесь был музей.
Странно, я теперь только вспомнила, что церкви это здание вернули совсем недавно. Нас с Сашенькой водил сюда дед, когда приезжал гостить — зимой, в лютые, как теперь, морозы. И сестру и меня закутывали платками — колючими, в длинных сосульках слипшейся шерсти. Под шубами было столько утепляющих кофт, что мы не могли опустить руки: они торчали в стороны, как у регулировщика, разрешающего движение. Я помню запах своей шубы — цигейковая, навозного цвета, она пахла, как взмокшая собачья шкура. Перед выходом на улицу дед выдавал нам по конфете, я быстро приканчивала свою, а потом слушала, как Сашенька гремит карамелькой, гоняя от одной щеки к другой…
Перед музеем торчал огромный танк с гордо задранной вверх пушкой: зимой он почти полностью скрывался под снегом, лишь в некоторых местах виднелись прогалины зеленой краски. Дед всякий раз косился на танк, наверное, хотел рассмотреть получше, но мы держали его, как два якоря. В музее всегда было жарко, но дед не разрешал снимать шубы, всего лишь шапки, и взмокшие от жары пряди волос липли к щекам. Тетка-контролер в синем кримплене лицемерно улыбалась нам, хотя глаза у нее были холодными.
Теперь от прежнего здесь уцелели колонны, четырехугольные столбы соединяли пол и потолок. А раньше тут были выставлены кости мамонта, которые очень нравились Сашеньке.
Кроме мамонта и кучки окаменелостей, музей гордился разнокалиберными диорамами: сестра всякий раз прилипала к стеклам намертво, как изолента. Одну такую диораму я боялась в самом деле и проходила мимо нее с накрепко зажмуренными глазами. Вот здесь она была, почти у алтаря!
Со дна памяти взвилась детская трагедия: скрипучий пол, полутемные комнаты, дед несет наши шапки под мышкой. Сашенька прижалась лицом к стеклу, а я отворачиваюсь и потом сдаюсь, тоже приклеиваюсь взглядом к застекленной сценке. В ней участвуют двое — если не считать чучела нахохленной вороны с глазами из стекла. Ворона сидит на рябиновой ветке, изнемогающей под тяжестью оранжевых ягод. Первый план диорамы исполнен пугающего правдоподобия: здесь настоящие шишки и даже елочка, прежде бывшая живой… На заднике — рисованное продолжение сюжета, елки и рябины, сливающиеся на горизонте в непролазную лесную черноту. Впрочем, все это виделось после того, как взгляд уже был отравлен жуткой сценой убийства.
На спине молодого коричневого оленя сидит ощерившаяся рысь. У нее пушистые метелочки на ушах, но глаза злые, и когти цепляют нежную шкуру — видишь, Сашенька, снег закапан кровью… Олень поднял шею вверх, застыл в звериной молитве, рысь обязательно загрызет его, но пока он жив, и это мучило меня сильнее всего: мы видели приостановленную смерть.
Сашенька отлипала от стекла, оставив на нем мутное пятно дыхания и восторга.
Где они теперь, мой олень и моя рысь — может, их разлепили, вернув надежду на спасение, или так и хранят навеки сросшимися в смертельной схватке? Призраки мертвых животных витали здесь вместе с призраками моего детства. Я встала подле ближней колонны.
Храм был почти пустым, холода не отпугнули только двух бабулек, и мы трое стояли в ряд, наблюдая неизменный ход богослужения. Здешний священник и дьякон не замечали малой явки — я сразу увидела, что они служат, а не отстреливаются от неприятной обязанности. Наверное, только благодаря этому живая вера не превращается в чучело, набитое иллюзиями.
Я крестилась и кланялась вместе с бабульками, сумка тянула плечо, ненавистная шуба тяжелела с каждой секундой. Машинально глянула на часы и удивилась — почти час прошел с моего несмелого прихода. В храме стало много больше народу: слышалось чужое дыхание, и новые голоса молились вместе с нами.
Внешне все выглядело почти так же — только обрыдшая сумка была снята с плеча и поставлена в косую тень колонны. Я не ослепла и не ушла в себя — я видела каждое пятнышко на полу и чувствовала, как съедает ноздри нафталиновый запах старушечьей одежды.
И все же я менялась. Молитвы, прочитанные чужими голосами, вдруг начинали жизнь внутри меня. Они звучали, не просачиваясь наружу, — да я и не узнала бы свой голос, как не узнаешь его после долгого молчания. Мне не хотелось озвучивать свои мысли, но я слышала их ясно, как если бы они звучали на весь храм. И мне не хотелось, чтобы литургия заканчивалась.