Кабанович был старше меня на десять лет и очень этим гордился. Гордость усиливалась после одной-двух чарок водки, которые Эмма подавала сыну к завтраку и ужину, «для аппетиту». Подобное отношение к спиртному вступало в некоторый диссонанс с происхождением возлюбленного: Кабанович гордо именовал себя квартероном, и только Сашенька упростила для меня это слово, объяснив, что ровно четвертую часть в жилах Кабановича занимает еврейская кровь. А я с малых лет считала, что евреи почти не пьют. Эмма Борисовна (еврейка уже вполовину) никогда не прикасалась к водке, зато курила по-черному, убивая полторы пачки в день. Глухой табачный кашель Эммы будил нас с Кабановичем поутру лучше любого петуха.
Но какая же она была милая, эта Эмма! Она не только прощала мне отсутствие хозяйственных навыков, но и умудрялась часто одаривать давным-давно припасенными для такого случая польскими помадами (высохшими в светлую замазку) и жуткими узорчатыми колготами, надеть которые можно было только под прицелом пистолета. Я вежливо убирала Дары в сумку, чтобы потом похоронить их со всеми почестями в своем шкафу, но пусть мне придется носить узорчатые колготы до последнего дня жизни, если я смогу сказать о своей незаконной свекрови хотя бы одно плохое слово!
Она трогательно любила оперу и французские романы. Однажды в год непременно перечитывала «Мадам Бовари», отвергая иронию Флобера, предсказуемо рыдала над последними страницами и каждую зиму отправлялась слушать «Il Trovatore», музыку которого не смогли испортить даже в Николаевском оперном театре. При всем этом гурманстве Эмма оставалась дружелюбной и простой, и теплота ее согревала меня не хуже красного вина. Оперной зависимостью одарила меня именно Эмма, и всего в какой-то год я совершенно изменила музыкальные вкусы. Конечно, это поле пахали и прежде: все-таки я окончила семилетку при консерватории, и музлитература всегда нравилась мне больше остальных предметов. Куда интереснее было слушать жизнеописания великих композиторов, нежели разучивать по нотам их произведения. Эмма раздернула передо мной, как волшебница, этот занавес — однажды глянув на оперную сцену, я пропала навсегда. Глубокие, будто подземелья, голоса так властно забирали слух, что я могла позабыть свое имя — под Вагнера, Пуччини и Верди, конечно же, Верди! В его музыку я уходила как под воду.
О мужчине, что вместе с Эммой подарил Кабановичу жизнь, говорить в семье было не принято. Тем не менее я подозревала, что в случае чего узнала бы отца своего возлюбленного с первого взгляда. Скорее всего отец Кабановича был таким же мрачным, подозрительным и безответно влюбленным в самого себя — иначе откуда бы сыну добрейшей и безобидной Эммы разжиться подобными качествами? Вполне возможно, что ситуацию сильно ухудшили условия жизни, в которых выпестовывался будущий характер маленького Кабановича — единственные сыновья одиноких пожилых учительниц сольфеджио довольно редко обладают даром к легкой жизни.
Из проговорок Эммы Борисовны, слетавших с губ вместе с мелким прибоем слюнных брызг, выстраивалась увертюра к нашей опере (Кабановичу идеально подошел бы лирико-драматический тенор, а Эмме, разумеется, контральто). До моего появления на сцене (лирическое меццо-сопрано, а может, колоратура) место рядом с главным героем поочередно занимали как хористки, так и танцовщицы кордебалета, но удержаться в амплуа героини не удалось ни одной. Герой хотел единоличного царствования в спектакле и решительно выталкивал партнерш со сцены. Ужиться в постановке можно было единственным способом — признав абсолютное превосходство героя, раствориться в его величии. Я сделала это, и меня тут же приняли в семейную труппу.
Вживаясь в роль, я растеряла прежние запасы — пусть не самый большой, но ценный багажец личных пристрастий. Даже танатофобия, пышно цветшая с семилетнего возраста, при Кабановиче мутировала в бледное хилое растеньице, чьи тонкие ветки непременно нужно прислонять к стене и фиксировать булавками — иначе погибнет. Теплея от водки, я несколько раз пыталась обсудить с возлюбленным вопросы бытия и небытия, но Кабанович реагировал каждый раз одинаково: злясь, требовал не умничать. Выбирать темы для общения было сложно — любимый одинаково ненавидел «заумь» и музыку (Эмма каялась в материнской нечуткости, в результате которой Кабанович отмучился три года по классу скрипки), а прочие жизненные стороны почти не занимали меня. Наша странная семья помалкивала часами, и только появление вечно вдохновенной Эммы Борисовны немного оживляло микроклимат.