Когда бабушки Тани не было дома, мне проще дышалось, а моя родная бабушка оговаривалась безо всякой досады, куда отправилась сестра. Мы с мамой и Сашенькой раз проходили рядом, я сразу запомнила синие, в звездочках, словно бы ситцевые, купола и густой, сладковато-душный запах: жаль, мама протащила за руку мимо — не надо было здесь идти, всего лишь хотели срезать, как говаривала Сашенька, уголок… Я долго озиралась на выбеленные стены, успевая прихватить взглядом жалкую клумбочку, где досыхала цветочная мелочь, но мама больно сжимала мою ладонь, и Сашенька канючила, что не может идти так быстро.
Однажды я дождалась, пока бабушка Таня уйдет из дому — не сказавшись никому. Дед и бабушка отдыхали после обеда, из затемненной комнаты не доносилось ни звука, только часы отмечали каждые тридцать минут унылым «боммм!». Мама увела Сашеньку в кино, звала и меня, но я сказала: буду читать.
Первая комнатка бабушки Тани была почти пустой — сундук, шкафчик, оклеенный пожелтевшей клеенкой, косой половичок, который я обогнула, опасаясь оставить складки-следы. Двери меж комнатками не было, и всюду пахло затхлостью, старостью, близкой смертью. Я отводила взгляд от мутных шаров старинной кровати и пузырьков с вонючими лекарствами: вот где был источник затхлого запаха! Впрочем, все это мало интересовало меня, ведь приходила сюда я только для того, чтобы увидеть иконы.
Они маленькие, золоченые и, на мой вкус, слишком изукрашены пластмассовыми цветами и полуистлевшими ажурными бумажками, смутно напоминавшими самодельные снежинки, которые мы с Сашенькой вырезали перед каждым Новым годом: сложив линованный лист в десятки раз и с трудом преодолевая множественные слои тяжелыми ножницами. Мои снежинки всегда получались некрасивыми, тогда как из-под Сашенькиных рук слетали подлинно кружевные произведения искусства, которые не стыдно было прилепить на пластилин к оконному стеклу или отправить бабушке в почтовом конверте. Быть может, из этих снежинок и были сделаны украшения для иконок бабушки Тани? Что ж, тогда им досталась подлинно бессмертная слава, в то время как мои произведения почти всегда отправлялись в мусорное ведро и только багровый глубокий рубец, медленно таявший на пальце, напоминал о том, что я тоже старалась…
С икон смотрели грустные застывшие лица, и я вглядывалась в них так долго и пристально, что неподвижные глаза начинали теплеть и шевелились губы, я могла кожей ощутить тонкое дыхание, летевшее мне навстречу. Тогда оставалось сил схватить себя за плечи, усыпанные мелкими пупырышками ужаса, и выбежать на улицу, поменяв вектор половичка… Птичий щебет оглушал меня, но сердце никак не успокаивалось, будто бежало со мной наперегонки — в жар улицы, подальше от странных комнат.
Потом мне пришлось увидеть такие же цветы, как те, что украшали иконы — синие розы из папиросной бумаги, тугие пластмассовые ландыши, гвоздики с перекрученными проволочными стеблями… Их продавали у самого входа на кладбище, цветы стояли помногу в ведрах, беззастенчиво яркие, ликующие и страшные.
Бабушка Таня не догадывалась о моих визитах — она всегда приходила из церкви добрая и утомленная, толстые очки счастливо блестели, а застигнутая врасплох мама вежливо слушала слабый, растрескавшийся от времени голос. Нам с Сашенькой в такие минуты преподносились неизбежные карамельки — окаменевшие, с намертво прилипшими фантиками, которые было легче размочить во рту, чем отодрать вручную. Сестра брезговала этими конфетами и никогда не ела их, а мне годились и такие. Я знала, что карамельки — оттуда, из церкви, где другие старухи угощали нашу бабушку Таню в честь какого-нибудь церковного праздника.
За общим столом мы не встречались ни разу — бабушка Таня готовила себе отдельно и потом уносила еду в комнату на тарелочке. Нам с сестрой никогда не объясняли, почему бабушка Таня не принимала участия в наших изобильных трапезах — возможно, деду не нравились ее бесконечные посты и молитвы? Или бабушке Тане не по душе было видеть, как двоюродные внучки налегают на скоромное в среду?