– Тяжко мне, – после долгого молчания сказал Дархан, растирая пятерней грудь. – Тяжко мне без брата моего Хэчу…
– Духи молчат об убийце, – покачал головой шаман. – Видно, есть на то своя причина…
– Но так продолжаться не может. – Дархан кивнул головой на дверь. – Уже все друг друга подозревают, Бугухай и Олбо вовсю друг на друга валят, Шалдой уже открыто меня обвиняет…
– Да, в любой момент свара может вспыхнуть. – Шаман засунул в рот трубку из можжевелового корня и выпустил в воздух клуб голубоватого дыма. У него сильно выступали передние зубы, и это придавало ему сходство с большой выдрой. Тонкие косички на бугристой, с изрядными проплешинами голове мелко подрагивали.
– Да прости мне мою неразумность, мудрый Эхэгу, – доверительно нагнувшись, чтобы не услышала даже Аю, прошептал Дархан. – А прекратить все пересуды надо. Потому что сейчас убийца затаился и ведет себя осторожно, не выдает себя. Пока на него может пасть подозрение, он и будет себя так вести. Значит, надо навести всех на ложный след.
Шаман поднял брови.
– И что же ты предлагаешь, хулан? – спросил он не без яда в голосе.
– Я предлагаю объявить, что брата моего Хэчу отравил злой дух, – глядя шаману прямо в глаза, заявил Дархан, – и именно потому мы не можем его найти, потому что он прошел невидимым, втерся между нами.
– Ты предлагаешь солгать шаману племени? – переспросил шаман, поджимая губы.
– Предлагаю. – Дархан тряхнул головой. – Но намерения у меня самые что ни на есть благие. Я предлагаю тебе солгать временно, выждать, когда убийца проявит себя, а затем все рассказать Совету. И готов подтвердить, что это я склонил тебя к своему плану. Только вот больше никому рассказывать нельзя: где больше двух пар ушей, там нет тайны.
– Неплохо придумано, хулан. – Шаман продолжал кривиться. – Да только мне потом придется ложь на ложь громоздить, искать этого несуществующего духа и кто его наслал. А шаманам лгать наш кодекс запрещает настрого.
– Есть ложь ради корысти и ложь ради спасения, – с готовностью согласился Дархан. – Духи – они такие вещи видят, все поймут. А там, глядишь, и найдем убийцу. А мы его обязательно найдем. Я, брат Хэчу, клянусь тебе духами предков, что однажды приду к тебе с именем убийцы на устах.
– Смотри, не шути с такой клятвой. – Шаман медленно кивнул. – Не нравится мне это. Но ты прав. Не отведем мы подозрения от порога – еще до весны все роды передерутся. И конец спокойной жизни племен.
Дархан только кивал, тянул к костру смуглые пальцы. Какое-то время оба молча смотрели в огонь.
– Я еще согласия не даю, – ворчливо сказал Эгэху, поднимаясь и беря посох. – Вот провожу хулана к предкам, буду камлать еще… Тогда и скажу.
– Это мудро, – согласился Дархан. – Я буду ждать.
Шаман вышел, впустив в юрту рой мелких, сразу растаявших снежинок. Дархан еще какое-то время посидел, потягивая настой брусничного листа и слушая, как вдалеке лают собаки, скрипит снег под ногами женщины, спешащей к своей юрте. Наконец Дархан встал, потянулся и сбросил свой халат. Отстегнул пояс. С женской половины уже давно не раздавалось ни звука.
– Иди сюда, жена моя Аю, – мягко позвал он. – Помоги мне снять сапоги.
Глава 2. Первая битва
Тэрэиты все-таки напали. Перешли по еще не стаявшему льду речку Шира, пересекли беспрепятственно земли мегрелов и напали на одно из стойбищ северной ветви племени – горган-джунгаров. Пожгли юрты, захватили табун и два десятка молодых женщин увели. Остальных – стариков, маленьких детей и воинов – убили.
Черный вестник прилетел в ставку хана, загоняя коня. Горган-джунгары, собрав четыре сотни воинов и не дожидаясь ханского вестника, сами выступили, лавиной прокатились по землям мегрелов.
Нехорошо. Темрик, будучи ханом, должен был сам отдать такой приказ. Но после смерти военного вождя – да еще какой смерти, смерти предателя! – многие посчитали, что теперь и сами разберутся. Темрик кряхтел, дергал себя за вислый ус и думал.
Буха, второй зять Темрика, после того что случилось с Тулуем, ходил тише воды. Темрик знал, что тот был заодно с вождем, когда замышляли его, хана, убийство. И Буха знал, что Темрик знает.
Да только из четверых сыновей и двух дочерей осталась у Темрика одна дочь – Журчэн. О второй – жене Тулуя, жене предателя, – по приказу самого Темрика и говорить запрещалось. Ее могила одиноко стояла в степи – груда камней с воткнутым шестом с обвязкой конского волоса. Темрик ходил туда иногда, когда никто не видел. Молча перебирал запорошенные снегом камни, гладил, словно на них проступало мертвое лицо дочери. Может быть, говорил с ней о чем-то – да только она не отвечала. Он сам сделал это с ней.
Приезд черного всадника – их так называли из-за черной войлочной ленты, которую те приносили на древке копья, чтобы еще издали дать знать, что с ними идут дурные вести, – переполошил притихшее после последних событий становище. Да и на излете зимы все становятся какими-то вялыми. Темрик вызвал шамана и долго толковал с ним.
Потом позвал Буху, обоих свояков – Кимчи и Белгудэя. Когда они закончили, Онхотой, шаман, зарезал белую овцу, насадил ее голову перед ханской юртой и покрыл лицо белыми полосами – цветом войны и смерти. Известили итаган-джунгаров, и войско выдвинулось на север.
Время было неподходящее. Лошади отощали. В степи в эту пору гуляли пронзительные ветра, первые оттепели покрыли ее ломким настом, который резал коням ноги в кровь. Но нападений на земли джунгаров не случалось уже давно и такое могло означать только одно – окрепшие тэрэиты пробуют зубы. И зубы эти следовало повыбивать, пока они не сомкнулись у них на горле.
Илуге был среди тех, кого Темрик включил в передовую сотню. Он даже хорошо себе представлял, как хан, скупо усмехаясь, говорит ему: «Если тебе угрожает смерть – ты победишь, беловолосый чужак, просивший Крова и Крови». Он уже так говорил ему однажды, поручая невыполнимое.
Свои светлые волосы, столь отличавшие его от окружающих, Илуге перед походом сбрил. Во-первых, так поступали многие воины из чистого удобства – чтобы не за что было ухватить в бою и чтобы не притягивать некоторых из тех, кто любит прибивать у входа в юрту клоки кожи и волос с головы убитых им воинов. Во-вторых, чтобы не так бросаться в глаза, хотя ставшая за эту зиму жесткой, требующей бритья золотистая бородка все равно его выдавала. В-третьих, так он выглядел старше.
Его узкое, горбоносое неулыбчивое лицо и раньше-то всегда вводило в заблуждение окружающих, а теперь-то уж и подавно: не приглядываясь, Илуге вполне можно было принять за человека, пережившего тридцать зим. «Глаза у тебя, точно у древнего старика. Иногда так глянешь, что мороз по коже дерет», – как-то сказал ему Баргузен.
Впрочем, теперь он не только выглядел – он стал взрослым. После всего, что произошло с ним за эту осень и зиму, следом за чередой не слишком счастливых и не слишком богатых событиями зим. Словно снежный ком, что катится, набирая вес, а потом вдруг, столкнувшись с преградой, взрывается веером сверкающих искр. Жизнь стала другой, и он стал другим тоже.
Когда они жили у косхов, в глазах окружающих он был просто рабом – слишком высоким, чтобы его бить по любому поводу, и слишком спокойным, чтобы самому напрашиваться на плети. От спокойных людей обычно не ожидают сумасшедших поступков. Он, Илуге, совершил такой поступок, и за ним, как за камушком, падающим с вершины горы, потекла река событий, которая сделала его тем, кем сделала: джунгарским воином, победителем Тулуя, а затем – еще и спасителем хана. А потом еще героем – победителем последних скачек.
Незамужние джунгарки теперь напропалую стреляли в него глазами и вовсе не считали зазорным сами окликать его, чтобы подойти поболтать. Многие молодые воины теперь запросто заходили к нему в юрту, чтобы позвать пострелять зайца или размять коней на дальнем выпасе. Онхотой привечал сестру, исправно приносившую ему молоко и масло согласно давнему уговору, и иногда ронял скупые, тяжелые и ценные, как золото, фразы, предназначенные – ему. На столе у них, всех троих, теперь всегда была еда, а младшие братья Нарьяны смотрели на него с обожанием: они и их сестра с недавних пор тоже были избавлены от презрительного отчуждения, которым окружило их племя из-за отношения Тулуя. Даже шрам от его плети, рассекший девушке щеку, был теперь для многих чем-то вроде напоминания об их собственной слепоте и жестокости.