И это подмерзавших вечерних амбаров сказало — друг.
Остановился и говорит: верю, — верю вам.
— Войдите!
— Нет, спешу. Спешу, но верю, — разбежались дороги все по вселенной в разные стороны, — но перекликаются.
— Так глубоко, так глубоко было розовое небо.
Так было розово, точно сказанный завет волновал душу, и слова расцветали и доходили до самых губ, и, не сорвавшись, гасли полувопросом и не срывались и расцветали снова.
Точно шел кто-то и делал гордый знак отважным гордецам, что мчались навстречу потоку дней с крылатыми шагами и жестами.
На еловом повороте
Этого нельзя же показывать каждому?
«Как мать закутывает шарфом горло сына…»
Как мать закутывает шарфом горло сына, — так я следила вылет кораблей ваших, гордые, гордые создания весны!
Не хотим нежиться — хотим пересиливать, мастеровые купили бы семечек, — купим — чем мы лучше? Уныла брезгливость и связывает! Г-н поэт! ты уронишь за борт записную книжку!
Яхта вылетела в море. В море мы увидали вдруг черное брюшко, — так и легло… и повернули так ловко, что она лососинкой стала крылатой… Играла в волнах, не могла натешиться — опять и опять!
А волны были порядочные!
Раздружимся?.. Не верно, ведь мы попутчики, — буря за нами, — впереди весна!..
Нас раскачало и взбросило высоко.
Разлука только для тех, кто остался сидеть трусливо… Вместе куда-то лететь и прянуть, и захлебнуться в блестящих брызгах…
Вместе, зараз!..
А навстречу дул свежий ветер и благоухали лиственницы.
На выставке наших публика хохотала! «Прекрасно! Прекрасно!.. Кончите скоро свою драму?.. Верим в кредит! верим!..» «Вчера со взморья насилу вернулись, волны били, ветер пищал комаром в волосах — смерть! смерть!..» «Прекрасно! Прекрасно!» публика хохотала.
И сияли лиственницы весной!..
Весна, весна!
Какой смешной был верблюжонок — прилежный. Старательно готовился к экзаменам и потом проваливался от застенчивости, да чудачества. А по зарям, чем бы прилечь носом в подушку, — украдкой писал стихи.
От прилежания отнимал у себя радость первых листьев в весеннем небе. А не умел, чтобы брюки не вылезали из-за пояса и чтобы рубашка не висела мешком, и перед чужими было бы ловко.
Не умел представиться, что не хочет играть в лаун-теннис, — и видели все, что не умеет от застенчивости, и что хочет застенчивость скрыть и тоже не умеет, и мучительно знал он, что на самой спине у него читают, как ему невыносимо неловко… И он видел потому веселье чаще всего удаляющимся или мелькающим вдали сквозь деревья.
Да, но на дне зеркальных озер яснятся журавлиные нетронутые зори. Одинокие чистые небеса.
Когда верблюжонок смотрел на небо, в розовом небе разливался родной теплый край.
* * *О, полной чашей богато ты — сердце, во все поверившее.
* * *Раздумья — возвеличенные одиночеством.
Поймут ли это те, — чья судьба всегда греться у чужих огней? Чужие огни дают мало тепла: — и от них часто прогоняют.
* * *Венчанная елка все мчится вверх, в голубую бездну, и все остается перед глазами, и все-таки победоносно мчится вверх.
И вот делается ужасно стыдно за все свои протори и убытки.
Обещаемся не опускать глаза, когда нас встретят с насмешкой те, кого мы любим. (И те, кому мы вчера верили — или еще сегодня утром). Нет! Мы примем их насмешку в тихие, ясные, широко раскрытые наши глаза и будем ее носить на груди нашей, как орден, не скрывая.
Это насмешка того, — кому я хочу счастья…
Все мои мечты да соберутся вкруг твоей головы: мечты счастливого мечтателя, — вкруг тебя, мой бедный, бедный насмешник.
Я глуп, я бездарен, я неловок, но я молюсь вам, высокие елки. Я очень даже неловок, я — трус. Я вчера испугался человека, которого не уважаю. Я из трусости не могу выучиться на велосипеде. У меня ни на что не хватает силы воли, но я молюсь вам, высокие елки.