«В белом зале, обиженном папиросами…»
Детство
Меж темных елок стояла детская комната, обитая теплой серой папкой. Она летала по ночам в межзвездных пространствах.
Здесь жили двое: «Я», много дождевых духов над умывальником и железная круглая печка, а две кровати ночью превращались в корабли и плыли по океану.
За окнами детской постоянно шумел кто-то большой и нестрашный. Оттого еще теплей и защитней становились стены.
Ввечеру на светлом потолковом кругу танцевали веселые мухи. Точно шел веселый сухой дождик.
В детскую, солнечной рябью по стенам, приходили осенние утра и звали за собой играть.
Там! Ну — там — дальше, желтые дворцы стояли в небе, и на осиновой опушке, за полем, никли крупные росины по мятелкам, по курочкам и петушкам. Никли водяные, и было знобно и рано.
Это оно! Оно! Идем к нему навстречу.
Ах, какие наутро были ласковые, серебряные паутинки! Откуда они пришли? Ничего не знали — от них лежал свет, и все прощала зеленая полоса, бледная, над крайними березками.
Светились травы прядями льняных волосков, что собрать в косичку осенней лесной девочки и пойти с ней за рябиной.
Где-то молотили, собирали и готовили перед зимой. Оттого переполнена светом и спелым тишина. Оттого празднична дорожка к гумну и амбару, и, осыпанные росой, пахнут спелой землей полосы пашни. И не уходя, стоит в поле осенний веселый со светлой головой из неба.
Подходила перемена, и маленькие елочки и рябины, зная это, улыбались кверху, ждали, просияв насквозь иглами солнца и водяного неба, и до того душа танцевала с солнечными пятнышками, что, съежившись, смеялись — думали: это от красных кистей рябины и оттого, что печку затопят вечером.
Ночи стали черные, как медведь, а дни побелели, как овес.
И еще был ранний час утра, с радужными паутинными кружками на оконных стеклах.
Это оно? Это оно, бежим ему навстречу!
И белый чайный фарфор столовой был такой настояще-утренний, что не обманывались.
Второпях не знали, в кого играть: в фею, как она прядет золотые волокна, или в путешественников, накрыв стулья верблюжьим одеялом.
Это китайцы в узорных кофтах сидели на соломенных циновках, на берегу лазурного, лазурного моря.
Висел над их головами мамин лук, и порей сушился пучками. Все удалилось за лазурную полосу, и соломенное солнце, и колокольчики китайских беседок качались в стеклянном небе.
Пришли шелковые, с завитушками двоюродные сестры. Стал сразу издожденный балкон с осенними столбами, и матросские костюмчики.
Состязались, кто лучше выдует прозрачный шарик, а в призы с собой принесли светлые зернышки бисера.
И стало такое волнение, такое волнение, что, замирая, садились на корточки, и радовались.
В летучих шариках опрокидывались маленькие китайские деревья, вниз головой, и перламутровое небо было маленьким, маленьким, розовым.
Пролетали, в них отражался вверх ногами забор, и они лопались.
Уж пошушумывал мохнатый вечер в окна. Уж громадно было за окнами, чудно и чуждо, и сине, и сладко, жутко.
Управляющий в высоких голенищах спрашивал: «Что ежели будем пахать завтра?»
· · · · · · · · · ·
У реки жил еловый, лесной царь, его венчанные ветви берегли белок и птичек. У него был на носу, между глаз, сучок, а из глазок иногда смола вытекала. И весь лесной царь пахнул смолой.
Сюда приходили только на поклонение и приносили малининки и землянику на листиках, и клали к подножью царя.
Милый царь! Царь благословлял, а мурашики уносили малинку: царь принимал жертву.
И еще любили очень духа березы. У него был белый атласный лобик и глаза из мха.