Ничего нет весеннего вереска милее. А когда я вылез, девушки не было, только прятался быстрый смех в кустах. И я нес добытое счастье на плечах, и соседи мне удивлялись и снимали шапки. И ворчала судьба: «Сыночек образумился!» Но я тихомолком от нее соображал: «Ведь она тогда отвернулась, покраснев. Ничего нет весеннего вереска краснее!» И я таки думал: «Весна придет опять, весна придет опять».
И смех дразнил, исчезая в кустах. «Ничего нет весеннего вереска милее!»
С ледяных сосулек искорки,
и снежинок пыль…
а шарманочка играет
веселенькую кадриль.
Ах, ее ободочки
обтерлись немножко!
Соберемся все под елочкой:
краток ночи срок;
Коломбина, Арлекин и обезьянка
прыгают через шнурок.
Высоко блестят звезды,
золотой бумаги
и дерутся два паяца,
скрестив шпаги.
Арлекин поет песенку:
— Далеко, далеко за морем
круглым и голубым
рдеют апельсины
под месяцем золотым.
Грецкие орехи
Серебряные висят;
совушки-фонарики
на ветвях сидят.
И танцует кадриль котенок
в дырявом чулке,
а пушистая обезьянка
качается в гамаке.
И глядят синие звезды
на счастливые мандарины,
и смеются блесткам золотым
под бряцанье мандолины.
Над крышами месяц пустой бродил,
Одиноки казались трубы…
Грациозно месяцу дуралей
Протягивал губы.
Видели как-то месяц в колпаке,
И, ах, как мы смеялись!
«Бубенцы, бубенцы на дураке!»
· · · · · · · · · ·
Время шло, — а минуты остались.
Бубенцы, бубенцы на дураке…
Так они заливались!
Месяц светил на чердаке.
И кошки заволновались.
· · · · · · · · · ·
Кто-то бродил без конца, без конца,
Танцевал и глядел в окна,
А оттуда мигала ему пустота…
Ха, ха, ха, — хохотали стекла…
Можно на крыше заночевать,
Но место есть и на площади!
· · · · · · · · · ·
Улыбается вывеске фонарь,
И извозчичьей лошади.
«Говорил испуганный человек…»
Говорил испуганный человек:
«Я остался один, — я жалок!»
· · · · · · · · · ·
Но над крышами таял снег,
Кружилися стаи галок.
· · · · · · · · · ·
Раз я сидел один в пустой комнате,
шептал мрачно маятник.
Был я стянут мрачными мыслями,
словно удавленник.
Была уродлива комната
чьей-то близкой разлукой,
в разладе вещи, и на софе
книги с пылью и скукой.
Беспощадный свет лампы лысел по стенам,
сторожила сомкнутая дверь.
Сторожил беспощадный завтрашний день:
«Не уйдешь теперь!..»
И я вдруг подумал: если перевернуть,
вверх ножками стулья и диваны,
кувырнуть часы?..
Пришло б начало новой поры,
Открылись бы страны.
Тут же в комнате прятался конец
клубка вещей,
затертый недобрым вчерашним днем
порядком дней.
Тут же рядом в комнате он был!
Я вдруг поверил! — что так.
И бояться не надо ничего,
но искать надо тайный знак.
И я принял на веру; не боясь
глядел теперь
на замкнутый комнаты квадрат…
На мертвую дверь.
· · · · · · · · · ·
Ветер талое, серое небо рвал,
ветер по городу летал;
уничтожал тупики, стены.
Оставался талый с навозом снег
перемены.
· · · · · · · · · ·
Трясся на дрожках человек,
не боялся измены.
Из книги «Осенний сон» (1912)
«Вот и лег утихший, хороший…»
Памяти моего незабвенного единственного сына В. В. Нотенберга.
Вот и лег утихший, хороший —
Это ничего —
Нежный, смешной, верный, преданный —
Это ничего.
Сосны, сосны над тихой дюной
Чистые, гордые, как его мечта.
Облака да сосны, мечта, облако….
Он немного говорил. Войдет, прислонится…
Не умел сказать, как любил.
Дитя мое, дитя хорошее,
Неумелое, верное дитя!
Я жизни так не любила,
Как любила тебя.
И за ним жизнь, жизнь уходит —
Это ничего.
Он лежит такой хороший —
Это ничего.
Он о чем-то далеком измаялся…
Сосны, сосны!
Сосны над тихой и кроткой дюной
Ждут его…
Не ждите, не надо: он лежит спокойно —
Это ничего.
«Но в утро осеннее, час покорно-бледный…»
Но в утро осеннее, час покорно-бледный,
Пусть узнают, жизнь кому,
Как жил на свете рыцарь бедный
И ясным утром отошел ко сну.
Убаюкался в час осенний,
Спит с хорошим, чистым лбом,
Немного смешной, теперь стройный —
И не надо жалеть о нем.