А надо сказать, что через месяц я должна была родить третьего ребенка, и эти двое — маленькие, а дома никого нет, а на дворе — лютый мороз и гололед. Словом, плохо мое дело. Я даже мысленно представила себе, как буду доживать жизнь без одного глаза. Такая смиренная обреченность: что ж, на все воля Божья!
И вдруг, как почувствовал, позвонил монах Леонид. Я ему тут же и рассказала, в каком я ужасном положении: сижу с огромным животом, маленькими детьми и бельмом на глазу:
— Помолитесь за меня, отец Леонид!
— Ты оливковым маслом в глаз‑то закапай! А одна — никуда не езди! — сказал он и повесил трубку.
Наутро бельмо прошло — только глаз был красный, словно я проплакала одним глазом всю ночь. Но к вечеру постепенно прошла и краснота.
Из Лавры вернулся мой муж и повез меня в глазную больницу. Врач осмотрел меня, проверил зрение и спросил:
— Так что, вы говорите, у вас произошло?
— Горящая сера в глаз! Зашипело! Бельмо!
— Да все в порядке! Нет у вас ничего! Никаких следов.
И посмотрел так, словно ему неловко за меня оттого, что я оказалась такая врунья…
А через две недели после этого я страшно заболела гнойным бронхитом — задыхалась так, что могла спать только сидя и кашляла кровью. К тому же у меня начисто пропал голос и я могла только сипеть. В больницу меня не брали, потому что я вот-вот должна была родить. Но не брали и в роддом, потому что у меня был гнойный бронхит. В общем, конец мой приближался: «Душе моя, душе моя, востани, что спиши, конец приближается…». То ли я должна была умереть, то ли ребенок, то ли мы вместе.
Отец Леонид прислал мне священника, чтобы он меня пособоровал. Я даже как‑то стала свыкаться с мыслью, что срок мой вышел, что уже пора… Двадцать восемь лет как‑никак прожила — больше Лермонтова и Есенина, не говоря уже о Рембо… И тем не менее было невыносимо жаль — всего, всего: жизни, детей, мужа, постаревших больных родителей… И тут у меня начался отек Квинке, я задыхалась, еще чуть — чуть, и горло закрылось бы совсем. И лишь тогда скорая отвезла меня в больницу.
— Да я молюсь за нее, молюсь! — говорил моему мужу отец Леонид, словно оправдывался, словно он в чем‑то провинился. — Сейчас еще канончик за нее почитаю.
Наконец доставили меня в больницу, а сестра в приемном покое не хочет меня принимать:
— А ну сними крест! У нас не положено роженицам никаких побрякушек иметь.
А я ей — без голоса‑то хриплю и, как немая, руками показываю:
— Мне так легче с ним! Не сниму!
— А я тебя не приму. Вон — скорая твоя уже уехала. Так и будешь ты у меня тут одна всю ночь, неоформленная, в приемном покое сидеть. А ну снимай!
А я ей опять:
— Не сниму!
Она чуть не с кулаками на меня, трясется, подпрыгивает, как одержимая, брызжет слюной. Я даже вспомнила, как у протопопа Аввакума: «человек, суете уподобився, скачет, яко козел, раздувается, яко пузырь, гневается, яко рысь, съесть хощет, яко змия, ржет, зря на чужую красоту, яко жребя, лукавнует, яко бес».
Тут появилась другая медсестра, видит — задыхаюсь я, помираю, а та меня мучает, ну она и уложила меня на больничную койку.
А наутро я стала рожать. Лежу в родильном отделении для чумных и заразных — одна — одинешенька и чувствую, как ребеночек мой уже вовсю рождается, рвется на свет Божий, пробивается к бытию, а я — без голоса и позвать‑то к себе никого не могу — ни медсестры, ни врача, ни нянечки, а меж тем слышу, как они в соседней комнате о чем‑то громко разговаривают, смеются даже. Тут меня крест мой и спас. Он большой был такой, тяжелый — его мне один иеромонах привез со Святой Земли. Сняла я его с шеи, взяла в руку и как стала этим кулаком с зажатым в нем крестом по тумбочке дубасить. От креста моего грохот пошел по всему родильному отделению. Врачи переполошились:
— Ты — чо?
Подбежали ко мне, а младенец мой прямо к ним в руки и угодил! Ровно в полдень! Розовый, волосы золотистые, упитанный такой, словно не у мамаши истощенной, помирающей родился только что, которая вся — весом 53 килограмма вместе с ребенком, а от розовощекой ухоженной роженицы, у которой ноги как столпы из мрамора, а шея как башня из слоновой кости.
— Мамаша, кого родили‑то? Пол ребенка назовите!
— Девочка! Анастасия! Воскресение!
…Но больше всех монах Леонид радовался. Купил ей, нищий монах, приданое — одеяльце атласное да распашонки всякие, ползунки с пеленками.