И, втянув голову в плечи, убрались восвояси.
…Через несколько дней я стояла перед крестом и Евангелием на исповеди у отца наместника, которого очень и любила, и почитала.
— Ничего не забыли? — спросил он, когда я перечислила мои грехи.
— Кажется, нет.
Он накрыл меня епитрахилью, прочитал разрешительную молитву, я протянула ему для благословения обе руки…
— А еще вы любите, — не выдержал он, — приходить по ночам в мужской монастырь, пить там вино и во всю ивановскую петь песни, ведь так?
— Простите, — пролепетала я.
…Ну вот. И с тех пор голос у меня — пропал. Ничего не могу спеть. Даже и Символ веры на литургии не дотягиваю до конца… Вдруг замыкает что‑то там, внутри, а снаружи раздается только потрескивающий, хрипловатый звук…
И правильно! Не ходи в мужской монастырь по ночам! Не пей с монахами вина! Не пой там песен дивных и прекрасных!
Деньги для Саваофа
Когда мой муж стал священником в середине девяностых, народ был совсем религиозно не просвещен, а подчас и вовсе дик. И с отца Владимира, а заодно и с меня, стали спрашивать «за всю Православную Церковь» во все времена ее существования: почему она гнала протопопа Аввакума, почему участвовала в «сергианстве», почему не раздала нищим по рублику из тех денег, который пошли на строительство храма Христа Спасителя и т. д. Но и этого мало — круг претензий к нам сильно увеличивался за счет братьев католиков: а как же Крестовые походы? А Галилея зачем сожгли? А Жанна д'Арк!
Православных и католиков среднестатическое сознание бывшего советского человека не различало, как двух китайцев, которые казались на одно лицо…
Как‑то раз мы пошли с моим мужем в гости, и там слово за слово очень интеллигентная дама, искусствовед, вдруг сказала:
— Нет, в Православную Церковь я теперь ни ногой! Как‑то раз мы проходили с подругой мимо храма. Дай, думаем, зайдем. Только вошли, и тут же прямо к нам как направится священник, идет, да еще на нас дымящимся кадилом машет: мол, пошли отсюда, пошли! Вот я вас! Дым коромыслом! Ну мы отпрянули и — оттуда бегом. А за что он нас гнал?
— Так он кадил образу Божьему, который в вас, — пояснил мой муж.
— Вовсе не образу Божьему! Он замахивался! Ударить хотел! Выгонял!
И много у моего мужа было, особенно поначалу, скорбей, недоумений и просто курьезных случаев.
Пришел как‑то к нему на беседу молодой человек с хвостиком — по всему видно: монашествующий. Но не «профессионал» — не монах, а, так сказать, — любитель и по всему — самочинец. И говорит:
— Батюшка, как так получается, что масоны уже не стесняются и повсюду свои знаки расставляют. Что уж говорить — вон даже на иконе Преображения Господня в Благовещенском соборе, в Московском Кремле, — проглядывается перевернутая пентаграмма. А на Суздальском соборе — пятиконечные звезды… А на центральном куполе Архангельского собора — так там тоже… Они — везде, везде!
— Ох, — вздохнул мой муж, — не надо такое уж значение этому придавать — разрежьте яблоко: там вы тоже такую звезду увидите…
— Ну вот, пожалуйста, — оживился молодой человек, — а я о чем говорю — да они повсюду, эти масоны, вон даже в яблоко и то залезли. Интересно, как это им удается?
В другой раз пришел к нему как‑то один чудик и произнес:
— А у меня грехов нет.
— Как это нет?
— Да так! Нет грехов. Педагог я.
Мой муж растерялся. Подчас его смущало даже то, что порой приходят к нему на исповедь немолодые уже женщины, пожившие много лет в атеистической советской действительности, знавшие, как говорится, полеты чувств и горесть падений, и каялись они только в том, что у них «нет чистой молитвы». Такие признания казались ему верхом гордыни и лицемерия: то есть во всем эта исповедница считала себя совершенной — всем хороша: и кротость у нее, и смирение, и терпение, и любовь к ближним, и жертвенность, и милосердие, а одного только не хватает — чистой молитвы.
Но с таким случаем, как этот педагог, он сталкивался впервые.
— Ну, даже у святых были грехи, — начал он, — даже им было в чем каяться и о чем сокрушаться! Единый безгрешный — это только Господь!
— Может, у святых были грехи, а у меня нет! — заявил педагог.
— Да? Так, может, вы и в самом деле — святой, — Мой муж решил, что, возможно, такое доведение этой мысли до абсурда несколько отрезвит исповедника.
Но тот не поведя бровью кивнул:
— Может быть. Я и сам об этом уже думал.
Мой муж чуть не поперхнулся, закашлялся даже, потом подумал, что педагог, должно быть, шутит, юродствует, испытывает его, поэтому он двинулся дальше по тому же опасному пути, руководствуясь логикой абсурда:
— Тогда, раз вы святой, может быть, мы на вас молиться будем? Приносите свою фотографию, мы ее вставим в иконостас… Молебен вам послужим! Свечи зажжем! Поклонимся!
Маразматичность такого предложения, казалось, должна была все расставить на свои места — педагог теперь уже мог бы и догадаться, что священник раскусил его юродство, и пришел бы наконец в столь подобающее для исповеди покаянное состояние…
Но тот стоял перед ним и невозмутимо кивал, что‑то наматывая себе на ус.
— Раз вам не в чем каяться, тогда ведь вам нет необходимости и в исповеди, и в том, чтобы я разрешал вас от грехов, — сказал священник. — Вы, значит, какой‑то уникальный человеческий экземпляр. Никогда на земле не рождалось ничего подобного!
Но — о ужас! — подобное абсурдное предположение педагог воспринял в буквальном смысле!
И что? Мой муж уже успел забыть о странном исповеднике, как через некоторое время тот неожиданно появился с большой папкой в руках.
— Вот, — сказал он, протягивая папку.
— Что это? — удивился мой муж.
— Мои фотографии. Увеличенные. Как вы и просили. Для иконостаса. Чтобы молиться…
Далее последовала немая сцена.
…Часть своего рабочего времени мой муж проводил в пресс — службе Московской Патриархии в Чистом переулке. И вот идет он туда как‑то раз и видит, что все пространство перед воротами Патриархии запружено народом: вроде как демонстрация или «стояние».
Увидели его — в рясе, с крестом и стали умолять:
— Батюшка, проведите нас к Патриарху, а то нас милиция не пускает.
— А что такое?
— Вот тут у нас — подписи, воззвания.
— А чего вы хотите? К чему взываете?
— Мы добиваемся, чтобы Патриархия срочно канонизировала Григория Гробового. Он мертвых воскрешал, а на него открыли уголовное дело. А ведь он святой. Вот мы и пришли требовать его немедленной канонизации.
Муж мой вспомнил, что этот Гробовой был какой-то то ли сектант, то ли вообще мошенник, то ли и то и другое: он пообещал убитым горем матерям воскресить их детей, которых убили в Беслане террористы, и уже взял с них за это огромные деньги. Но глядя на этих неистовых поклонников Гробового, которые уже готовы были разнести Патриархию в пух и прах, мой муж понял, что никакие аргументы против их гуру не будут ими услышаны, а лишь еще больше распалят страсти. Поэтому он сказал:
— А что — разве Гробовой умер?
— Как это умер! — возмутились они. — Он жив!
— Тогда его нельзя канонизировать! — ответил мой муж, радуясь, что ловко увернулся от дальнейших разговоров. — Канонизация совершается лишь посмертно.
— А при жизни — что, никак нельзя?
— Нельзя! Не положено, — строго сказал он. — Вот умрет, тогда приходите.
— Так, может, он и не умрет никогда! Может, он бессмертен! — заявила в мистическом восторге одна из женщин.
— А — а! Тогда его нельзя и канонизировать, — заключил мой муж.
И — странное дело: только что они шумели, возмущались, а тут вдруг притихли и быстренько удалились в недоуменье — им надо было срочно взвесить и переварить эту информацию, чтобы выбрать для своего гуру наиболее подходящее, чтобы решить вопрос: что для него лучше — канонизация или бессмертие?