Всегда, оставляя дом и отправляясь в путешествие к далеким берегам, испытываешь некоторое смущение, словно ты оставил своих ближних одних сражаться на передовой — под взрывами и шрапнелью, а сам, обнажив линию фронта, сбежал отсиживаться в глубоком тылу, — так мятежна, тревожна и многотрудна обыденная московская жизнь. И поначалу, вырвавшись из ее крепких сетей, чувствуешь себя неприкаянно и оглядываешься едва ли не виновато: вот я то не доделал, то обещал, но не выполнил, — множество человеческих и профессиональных, литературных долгов. Ты, как Гулливер, опутанный тысячами невидимых лилипутских нитей, привязанных к колышкам, вбитым в землю: всякое шевеление твое болезненно. Но и твоя праздность путешественника едва ли не кажется тебе преступной.
Потом начинаешь, словно оправдываясь перед кем‑то, убеждать себя, что кое — когда человек должен изымать себя из бурного потока поденной жизни, отстраняться от нее, меняя фокус зрения, ибо глаз, видя перед собой «привычное», — «замыливается» и перестает отличать главное от второстепенного, насущное от лишнего. И вообще, чтобы лучше понять свое, надо узнать чужое. На каких‑то поворотах своего земного пути человек обязательно должен остановиться и перевести дыхание. Может быть, он даже должен дочувствовать то, что он пережил опрометью, додумать то, что он преодолел безмысленно и бессмысленно — на импульсе и инстинкте, подробно разглядеть, что ворвалось в него вихрем событий, да так и осталось неузнанным и неназванным, завязло в толще темного подсознания… Может быть, он даже должен добраться до себя — внутреннего и подлинного, переплыв эту стихию невнятных образов, это море, кишащее гадами, и выйти, наконец достигнув своего твердого берега. Так что путешествие — это тоже дело, убеждаю я себя, словно защищаясь от чьих‑то упреков. К тому же у меня есть редакционное задание Журнала — написать двенадцать сюжетиков о любви. Так что я и не бездельничаю, а, можно сказать, работаю. Вылавливать сюжеты из мутного потока дней — это ли не труд? Рассуждать о любви — это просто так, что ли?
И, оглядывая с высокой горы окрестности, вдруг перестаю слышать и этого брюзжащего внутреннего супостата, и его совопросника, которые подобной рефлексией способны отравить жизнь. Я просто говорю: аллилуйя! Радуйся, душа, наслаждайся, благодари Творца! И постепенно чувствую, как мое «внутреннее» уподобляется этому «внешнему» — Корфу с сияющим небом и блистающим морем. Или как «внешнее» — эта неотразимая красота Божьего мира покрывает собой и побеждает смятенный и ущербный пейзаж внутри.
Мне кажется очевидным, что многие издержки нашего национального характера объясняются рельефом и климатом. Это — семь месяцев в году низкое свинцовое небо, которого в больших городах и вовсе не видно, одуряющие лютые холода, какие‑то ртутные ливни, непогода, сумерки, потемки, тьма… И потом, эти бесконечные пространства поля, луга, перелески, степи. Не на чем успокоить взгляд. Человек внутренне скукоживается, сжимается, стараясь сохранить тепло, напрягается до изнеможения, как дети на картине передвижника Перова, тащащие за собой по снегу свой страшный воз. Все дается героическим усилием, подвигом и борьбой. В какой‑то момент русская душа надрывается, болит и как‑то метафизически устает. Хочется сидеть в своем углу, сосредоточиться на какой‑то одной неподвижной думе и пить горячительное, чтобы согрелась и размягчилась душа, задубевшая в испытаниях.
Остров есть сам по себе символ: некое замкнутое пространство, отрезанное от прочей земли и открытое небу, микрокосм, как бы душа человека, вмещающая весь мир.
Здесь, на Корфу, есть все: горы, поросшие оливковыми деревьями, и ущелья, вершины и бездны, речки и озерца, песок и камни, диковинные птицы и ежи, и ядовитые змеи, и жадные осы, и роскошная бугенвиллия, цветущая повсюду, и рододендрон… Как и в душе с ее пропастями и возвышенностями, темными подземными речками и рассветами, ползучими гадами и великолепным цветением.
Удивительное дело: я где‑то читала, что все это оливковое роскошество рукотворно. Якобы некогда здесь были голые скалы, но греки устроили террасы и насадили оливковые леса.
Но в это трудно поверить: во — первых, как бы никаких террас и нет, а деревья есть. Во — вторых, они есть повсюду — во всех почти и не населенных уголках острова и даже на неприступных скалах. А в — третьих, этих деревьев здесь — четыре миллиона, а жителей — сто тысяч.
По величине Корфу небольшой: 60 километров в длину и 25 в ширину, и то — это в самом широком месте — на севере. К югу он сужается, чтобы в конце концов мысом упереться в море. Но все дороги его петляют среди гор, образуя многообразный серпантин, то карабкаясь ввысь, то спускаясь к самому морю, так что ехать по нему можно долго — долго и медленно — порой трудно разъехаться со встречным автобусом или никак не обогнать едва ползущую впереди машину и приходится за ней плестись со скоростью лошади, тащащей за собой тарантас. Но именно эта неторопливость движения и позволяет даже мне, сидящей за рулем, вдоволь рассматривать проплывающие картины.
Смотри, душа, смотри, милая, любопытствуй, насыщайся радостью, откликайся любовью, становись сплошной «аллилуйей»!
Святитель Спиридон не только спасал Корфу от захватчиков — иноверцев, но и останавливал (дважды) эпидемии чумы, спасал жителей от землетрясения, засухи и голода, исцелял от смертельных болезней и даже — такое тоже бывало — воскрешал из мертвых. Может быть, чудо с четырьмя миллионами оливковых деревьев — это тоже не без его участия? Вон албанцы пытались при Энвере Ходже устроить на своих скалах террасы и насадить виноградники, даже китайцев приглашали в советчики. Но ничего у них не вышло: виноградники засохли, и остались лишь уродливо перерытые голые скалы.
…Или в Албании это потому, что именно сюда, когда она называлась еще Иллирией, был некогда отправлен в ссылку злочестивый Арий после осуждения его ереси на Соборе? Там Арий, здесь — Спиридон.
На следующий день после посещения в Керкире святителя Спиридона мы отправились изучать морской берег. Он весь изрезан бухтами, и одна не похожа на другую. У подножия горы, на которой мы живем, он каменистый, а если проехать к северу острова и там повернуть к востоку, — берег песчаный. Здесь Ионическое море и полный штиль. Но если проехать дальше совсем немного — и обогнуть мыс, там море уже — Адриатическое, и на нем шторм. Волны такие, что невозможно войти, — закручивают, сбивая с ног, и утаскивают в морскую даль. Но если продолжить путешествие и пересечь всю северную часть с востока на запад, а потом повернуть на юг, — там опять будет Ионическое море, и на нем никаких волн. Я не понимаю, как это может быть. Мой муж разложил на коленях карту и подсказывает мне на каждой развилке путь, а я рулю, стараясь запомнить дивные имена городков и селений — Кассиопи, Каламаки, Перифия, Ахарави, Агиос Спиридонос, Рода, Сидари, Перуладес. Ну вот, проехали весь север.
Все так, как и должно быть: муж указывает дорогу, а я послушно веду машину. Недавно мне сказала одна милая женщина, довольно поздно, хотя и очень счастливо вышедшая замуж:
— У нас так хорошо в семье, потому что ты открыла мне один секрет и я следую твоему совету.
— Какой — такой секрет? — заинтересовалась я. — Я даже и не помню, что именно я тебе говорила.
— Ты сказала, когда я выходила замуж, что самый главный секрет счастливого брака в том, чтобы в доме был культ мужа. Ну вот, я этому неукоснительно следую, и у нас все так хорошо!
Какая‑то птичка все время стучала в зеркальное окно виллы, на которой мы жили: тук — тук — тук. Мы открывали дверь и выглядывали: кто там стучит? И еще спрашивали: кто там? А это птичка — тук — тук — тук с утра. Один раз она, не разобравшись, где подлинная реальность, а где зеркальная, ударилась с размаху о стекло и отскочила — долго сидела недвижимая на земле, ничего не понимая, не осознавая… И только когда мой муж коснулся ее, чтобы взять в руки и перенести на травку, она вдруг неловко взмахнула крыльями и кособоко отлетела на несколько шагов.