— Знаем мы это. Разделяй и властвуй.
Находить заказы подругам считалось панибратством. Местные от такого нечистоплотного перемешивания впадали в панику. А я привыкла к взаимовыручке. С ней все шло как по маслу.
Продавщицы разговаривали по-деловому и улыбались сквозь маску, их руки так плотно упаковывали товар, что не оставалось ни малейшей дырочки, через которую можно было бы выйти из заученных ролей. Когда окружающим хотелось проявить ко мне симпатию, они дарили искусно упакованную вещь. С дизайнерски красочными словечками.
Я утратила право дарить. Мои подарки приводили в смущение. Не вызывали радости. Одаренные чувствовали себя обязанными и связанными. Им надлежало отплатить мне той же монетой. Да и зачем им этот дешевый хлам? У них же были коллекции ценных вещей, вызывающие, согласно существующей иерархии, всеобщее уважение. На поддержание этого культа тратилась уйма времени, приходилось ездить по всему свету, чтобы потом водрузить стильную вещицу в квартире и ласкать ее взглядом. Если драгоценная вещица разбивалась, владельцы впадали в гнев, в уныние и приглашали специалистов по трещинкам.
Обособляться, чтобы водить шашни с красивыми вещами, — такую роскошь могло позволить себе общество, в котором элементарное выживание не зависело от других. Мы отдавали все ради широких связей, культивировали компанейскость, подстраивались под настроения других, соглашались, подтверждая свое понимание прикосновениями. Лучше было нравиться всем, ведь не знаешь, кто однажды выручит из беды. А на тех, кто держался особняком, наговаривали всякую всячину. Это объединяло.
В этой стране надлежало быть честным. Наглое «нет» летело в лицо собеседника без всяких обиняков. Мне было трудно привыкнуть к такой грубости, я старалась превратить «нет» в утонченное «может быть» или в воодушевленное «да». Но это вызывало негодование: здесь не торговались. Верные души, сохранявшие верность четким отказам, а также и согласиям.
Как только я начинала ругать кого-то за глаза, мне сразу указывали кратчайший путь:
— Скажи ему об этом сама.
Я стыдливо умолкала. Схватиться в открытом поле, без прикрытия?
В покое меня не оставляли. Если я решалась отложить визит в Ботанический сад, слышалась угроза:
— Но в следующий раз соблюдай договоренность.
Здесь с чистой совестью правили угрызениями совести. Как же мне было найти с местными общий язык? Они держали время на коротком поводке, а мое время ласточкой взмывало вверх. Стоило мне размечтаться о будущем, как они раскрывали ежедневник. Не только у окошка в банке, но и на скамейке в парке они не снимали узкого временного костюма, не оставались в рубашке. Часы служили образом, по которому был создан человек.
— Глядите, вот идут Двадцать-минут-девятого, — кричали они мне, когда я мрачнела.
Переходя из одной временной клети в другую, они утрачивали вечность. Если я отказывалась подчиняться абсолютизму времени, то из часов выскакивал разъяренный черт и орал:
— Пять часов!
Снисходительные снова спешили на помощь и брали на себя планирование моего будущего. Стоило мне сорвать их планы, как они запутывались, словно проволоки в старинном механизме, и восклицали:
— Постой-ка!
Импровизация становилась песком в тяжелых маховых колесах. Двигатель выключали и вносили поправку в программу. После досадного интермеццо меня предупреждали:
— Больше никаких поправок!
Тут люди были последовательны. И само это слово пользовалось большим почетом.
Я считала их зажатыми, а они меня — непредсказуемой. Мой отсутствующий взгляд пробуждал у них подозрения, что я намеренно тяну всю страну в болото. Лишь в отпуске они начинали завидовать моему пресловутому отношению ко времени, старались перенять его, но все равно пунктуально являлись кататься на верблюдах. И зорко следили, как бы я снова не опоздала.
Его мучает не пережитая война, а болезнь, мешающая ходить, вставать с постели, склоняющая голову вперед. Тридцатилетний мужчина медленно переставляет ноги, останавливается, вздыхает. Показывает руки, ноги, локти, спину, таз, грудь и морщится от боли. Вот уже несколько месяцев это искаженное болью лицо видят во всех странах, где ему случается быть.
Никак не могу вспомнить слово «суставы», поэтому говорю «кости».
— Да, — энергично кивает он, — именно кости: они не дают мне спать. Что с ними творится? Они ломаются? Я уже не смогу завести семью? Окончу дни в кресле-каталке? В приюте для беженцев меня спрашивали: «Вы — инвалид?»