В длинных университетских коридорах со мной никто не заговаривал. Чеканя свою самую разбитную походку — которую считала особенно сногсшибательной, — я подошла к горстке сокурсников. Те с ужасом углубились в Уголовный кодекс.
Альма-матер сжалилась надо мной и прислала на мое покорение своих — ты сотрешь крошки со стола, ты вытрешь пот со лба, а ты расколешь орех.
Будни были полны крошечных забот, пот стекал на маленький орешек.
— Не выполнишь должностишки, не получишь монетку. На первый раз мы тебя простим, но в следующий раз останешься ни с чем.
Детство регламентировалось и управлялось, как тренировочная автоплощадка. По воскресеньям малышам давали бушевать у светофоров. Их приучали заблаговременно видеть сигнал остановки. Духу рано указывали, где надо остановиться. Останавливаться полагалось на каждом умозрительном перекрестке, чтобы идеи не сталкивались, крошась в броуновском движении.
Если я с унынием спрашивала:
— К чему это все?
Меня тут же спускали с небес на землю:
— Внимание, красный свет.
Осмотрительные автоинструкторы были такими же кумирами молодежи, как в других странах — истекающие кровью революционеры. За революциями следили издалека, с ужасом убеждаясь: мы давно отошли от столь ретроградского насилия. А для собственного ретроградства предупреждающих знаков не имелось: «Внимание, женщина в аварийном состоянии! Возможно обрушение! Ответственность несем мы».
— Если бы вас завтра посадили в самолет и отправили на родину, что бы вы сделали? — интересуется психиатр.
— Ничего бы не вышло, я бы умерла до высылки.
— Почему вы бежали именно в нашу страну?
— Разве весь мир не говорит, что у вас гуманная страна? Все доверяют вам свои деньги и тайны. Я решила, что буду здесь в своей тарелке.
— Вы поставили все на одну карту и проиграли.
Пациентку бросает в дрожь: сначала начинают трястись руки и грудь, потом ноги. На улице за тридцать, а на ней защитой от бесприютности висит черный шерстяной свитер.
— Наша задача — защита вашего психического и физического здоровья, но только в рамках законодательства. Если миграционные службы не дадут вам убежища, мы ничем помочь не сможем.
Психиатр повторяет каждую мысль трижды, даже не утруждая себя подбором новых слов. Я перебиваю его, перевожу коротко и внятно. Он удивлен, крупный угловатый мужчина, не привыкший к возражениям.
Человек проявляется в первых фразах. Перевод — очистительный огонь, в котором сгорает все, кроме золота. Однажды я переводила соцработницу, так сильно переживавшую из-за любого пустяка, что у нее краснела шея. Она упорно твердила одно и то же, а потом пожаловалась директору бюро переводов, что я говорила гораздо меньше, чем она. Я занимаюсь переработкой отходов, спасаю из словесного сора лишь значимые части.
Психиатр работает с напускной серьезностью, наигранным участием и стандартными вопросами. Не позволяет себе никаких непроизвольных жестов. Разыгрывается слаженная пьеса, не обремененная языковыми ухищрениями и жестами. Так душу можно водить, как машину. Заехал в тупик — сдавай назад. Лишь когда звонит телефон и детский голос в трубке кричит «Папа», у психиатра появляются человеческие черты, он весело смеется и лепечет:
— Мой милый!
Потом снова становится пустой плоскостью, на которую пациентка может проецировать все, что ей надо. Уловка явно срабатывает, она говорит:
— Я чувствую, что вы меня понимаете.
И сразу требует:
— Вылечите меня.
Сидя рядом с ней, испытываю стыд, что отношусь к тому же полу. Напротив нас — стена из четырех мужчин: рядом с главным психиатром — три молодых ассистента, прилежно ведущие свои записи, вторгающиеся во внутреннюю жизнь этой женщины, чтобы разобрать ее на составные части. А позже посудачить о ней на профессиональном жаргоне.
Когда пациентка признается, что у нее не хватило смелости совершить самоубийство, психиатр советует ей и впредь сохранять это хорошее качество.