— Доктор, если мне приснится муж, значит, кто-нибудь умрет.
— Вы проверяли, кто-то уже умер?
Она делает глубокий вдох:
— Завтра кардиологи вынесут мне смертный приговор.
Психиатр приводит аргументы против такого вывода, но пациентка не хочет отказываться от трагической развязки — от ордена, врученного ей самой жизнью. Трагические чувства чего-то да стоят. Теперь она козыряет самоуничижением:
— Доктор, стоит мне посмотреться в зеркало, как тут же хочется дать себе пощечину.
— Вам надо найти отдушину, которая доставляла бы вам радость.
Уж не хочет ли он сказать, что разделяет мои радости? Пациентка с ее жалобами бледнеет, она всего-навсего сводница. Я утрачиваю чувство реальности. Он все это видит и лечит меня? Нет, он вышел из роли психиатра и флиртует. Мужская мечта о всемогуществе: подчинить себе сразу двух женщин. А может, с ним творится то же, что и со мной, одно подсознание нежно беседует с другим. Двадцать процентов неконтролируемых желаний снуют между нами в просторном зале старого здания психиатрической клиники.
Нашему одиночеству вдвоем нужен третий. Я — тот центр, где сходятся все нити. Ему понятна лишь половина того, что я говорю, вторая половина остается тайной, словно я наполовину прикрыта и лежу в полутьме. А если я сжульничаю? Он вынужден мне доверять. Это доверие и есть любовь. Я ласкаю его слова, переводя их на другой язык, и дарю ему новые, украшая их, как венец невесты. Тут меня охватывает страх, что пациентка может выздороветь или наложить на себя руки, ее могут депортировать, и мне не придется больше разговаривать с этим психиатром.
— Доктор, когда я выхожу на улицу, то глаз ни на кого не решаюсь поднять, — жалуется пациентка.
— Тем самым вы изматываете себя. Даю вам домашнее задание: каждый день смотреть в глаза одному прохожему, чтобы он снял часть груза с вашей души.
Перебарываю себя, заглядываю психиатру в глаза и блаженствую в зеленом озере; мне становится легче.
На прощание он говорит мне:
— Я взялся за этот случай, потому что еще ни разу не работал с переводчицей. Любопытный опыт. Напишу о нем научную статью.
Я обзавелась любовником: новым народом. Небрежная походка, выходящая за рамки экспрессивная жестикуляция, сильный или легкий акцент, другой цвет кожи, духовная хромота вырванных с корнем приезжих со всех концов света. Звучало слово, рождался понимающий взгляд — и я уже ощущала тепло от чужеродности собеседника. Окунувшись в общую чужеродность, я поплыла по фарватеру инаковости. Нашим отеческим языком стал язык с тысячью акцентов. Освободившись от заповеди вежливости к принявшей нас стране, мы глумились и потешались над ней, выдумывали теории, заблуждались, безмерно преувеличивали, попадали в самую точку, громко хохотали, отмахивались. Мы были среди своих, никто не наказывал нас пугающей фразой: «Не нравится тут, возвращайся обратно».
Я обрела ее, родину брюзжания. Появились новые Мы. Вот она свобода выражения мнений. Не гарантированная законом — мы жили в подполье, как при диктатурах, из которых бежали. Мы вкушали запретные плоды кощунственного познания и уже давно перестали жить в раю. Под полированной поверхностью то и дело обнаруживались уязвленные чувства, блуждали враждебные мысли, восстание эмигрантов варилось на медленном огне, так и не прорываясь наружу. Наш протест не выплескивался на улицы, его не было ни на трибунах, ни на экранах. Стоило местному приблизиться к нам, как мы тут же затихали, словно нас подслушивал агент госбезопасности. Поднаторев в маскировке, изображали на лицах безобидную благонадежность.
Народ чужестранцев жил, не подавая голоса. Нам пора было, наконец, заявить:
— Мы здесь! Вы должны учитывать нас, нашу инородность, мы не во всем хотим становиться такими, как вы, нам у вас не все нравится. Благодарность невозможно испытывать постоянно. Это искусственная жизнь. Мы хотим настоящей.
Почему же мы не вышли из подполья и не позвали старожилов на национальный праздник, чтобы поделиться своими знаниями, своими переживаниями, глупостями, правомерными требованиями и пожеланиями? Только вот кто на неблагодарной чужбине захотел бы к нам прислушаться? Мы были разношерстым народом, неорганизованным, нереволюционным, ослабленным комплексом неполноценности, неуверенным в новом языке, согбенным под чужими законами, мучимым ностальгией, вплоть до потери достоинства желающим приспособиться, единым и непокорным лишь в скрытом брюзжании.