Я предпочитала книжный язык, он ничем не пах. То был пустой, побеленный известкой многоэтажный дом с просторными комнатами и высокими потолками. Мне хотелось въехать в него и устраивать там языковые балы. Многим местным книжный язык казался подозрительным, он шел не из живота и воспринимался как абстракция и антисептик. У меня он тоже шел от головы. Его декой — в отличие от родного языка — было не все тело. Голос мой на этом языке звучал высоко, как у кастратов. Я звала его вниз, но он не спускался.
Новый язык стал величайшим приключением эмиграции. Я не останавливалась ни перед какими трудностями, чтобы поближе познакомиться с ним. Язык требовался мне не только для выживания, важно было не утратить языковой чести. Используя книжный язык, я ежедневно заявляла:
— Диалекты принадлежат вам. Я научусь их понимать, но говорить на них не стану.
Точно так же, как местные оставляли без внимания мой подарок, книжный язык, так и я игнорировала их диалекты. Что за трагическая языковая чета! Время от времени меня одолевали сомнения. Мне становилось стыдно за свое языковое бесчинство, и, борясь с накатывавшей слабостью, я твердила себе: «Людей объединяет не язык, а содержание». Когда кто-нибудь начинал громко вещать на диалекте, я, случалось, бежала прочь, пытаясь спастись от преследовавшей меня повсюду бесприютности. Я не могла и не хотела быть одной из них, собиралась всегда оставаться в стороне. Каждодневная защита бастионов языковой идентичности давалась нелегко. Зато посреди всеохватного, чистого одиночества процветал книжный язык.
В начале беседы здесь вежливо интересовались:
— Ты понимаешь диалект?
Я перестала отвечать покладистым «да», а спрашивала сама. Сама раздавала карты:
— Неужели вы не хотите наслаждаться своим книжным языком?
Время от времени кто-нибудь соглашался на запретные оргии и начинал кружить со мной по паркету, нас охватывало вдохновение, мы упивались чарующими словами. Правда, за подобную грациозность мой партнер удостаивался презрения соотечественников. Лишь тот, кто холодно стругал слова книжного языка, заслуживал их животного тепла. И что за возмутительная дерзость, неужели чужестранцам тоже дозволено выделяться и прибегать к языковым ухищрениям? От нас всегда ожидали косноязычия. Я ставила перед ними зеркало их собственных недостатков, а они отталкивали меня:
— Может, вернешься к родному языку? Ты по нему еще не соскучилась?
Свои мысли о языках я держала в тайне. Слишком рано было их высказывать. Но я жила ими: эмиграция — это ведь не замена одной маленькой родни на другую. Эмиграция — понятие растяжимое, эластичное и гибкое. И таким же должен быть ее язык.
Мара не выдержала давления и начала балакать на диалекте. Языковой перекресток разлучил нас. Диалект не доставлял Маре никакого удовольствия, просто она решила стать здесь своей. Мне было больно от ее заискиваний. Малограмотный книжный язык — прямая, пусть и прихрамывающая походка, не скрывающая чужеродности. Мара же старалась спрятать в диалекте очевидное.
Пятнадцать лет скакала она вокруг дамских головок, и ее речь текла так же бездумно, как вода, в которой она мыла волосы. Хотя иногда слова становились острее ножниц. Она не давала тяжкой жизни побороть себя. Ее парикмахерская была местом самоутверждения. Потом она отозвалась на заманчивое брачное объявление. Автомеханик, на двадцать лет старше, на фото он показался ей серьезным человеком. Она спросила сына:
— Хочешь нового отца? Тогда собирайся.
Два дня и две ночи ехали они на поезде в страну своей мечты.
— Я была человеком, а теперь я — никто.
Она по-прежнему человек, одичавшая мать, считающая, что ее сын в опасности, защищается потоком слов и режет воздух тонкими ручками, в то время как глаза сверлят школьного психолога.
Та поправляет ее:
— Я не собираюсь судить вас, моя задача — защита вашего сына. Почему он постоянно отсутствует в школе?
— Утром он встает, смотрит на меня, и я вижу по нему: «У тебя снова мигрень?» Он снова ложится в постель.
— У него почти нет мышц.
— Но он же ходит пешком до автобусной остановки.
— Его хотят выгнать из школы.