В то лето они съездили в Швейцарию. В величественном отеле над озером в Цюрихе лежали ковры, в которых ноги утопали по щиколотку. Они спали на широких постелях, где простыни пахли цветами, обедали в золотой зале с тысячью официантов, где пламя свечей в «сторуких» подсвечниках отражалось в серебряных столовых приборах, бокалах из тончайшего стекла и обескураженных глазах бабушки. Яннетье ходила с победоносным видом, как будто весь этот шик был лишним подтверждением правильности ее решения продолжать отношения с Максом Грюнфелдом. Лишь благодаря ему можно было наслаждаться этим богатством, этим образом жизни, этими возможностями.
Даже бабушка не смогла устоять перед такой роскошью, хотя для проформы все еще сопротивлялась и отпускала критические замечания по поводу излишне больших размеров комнат, чересчур широких коридоров и преувеличенно изысканного вкуса блюд.
Посещение ювелирного магазина окончательно сломило ее сопротивление. Здесь обнаружили себя ее заветные желания, и Томас начал понимать, что слабости характера матери унаследованы от бабушки, которая запрещала своей дочери то, чего сама в молодости так страстно вожделела, – драгоценности, бархатные гардины, шкафы из орехового дерева, сумочки из крокодиловой кожи, камка, шелк, богатство жителей домов на Ланге-Фоорхаут и вассенарских вилл.
«Макс понимал, что двигало Мип и Яннетье,
– пишет Грин. –
Счета, которые он открыл для них в модных магазинах на Банхофштрассе, делали свою разрушительную работу: бабушка тоже купилась».
Во время войны супруги Кюпферс скрывались в подполье. Два бледных и неуверенных маленьких еврея, семенящих по своему огромному дому в бюссумском районе Хет-Спигел. Военные годы они пережили на чердаке фермы благочестивых протестантов, в рыбачьей деревне Спакенбрюг на озере Айселмеер. Томас представлял, как они там лежали под крышей, оба не выше его ростом, лишенные солнечного света и облаков на небе, и понимал, почему они никогда не выходили на улицу. Он тоже решил скрываться. Он прятался в лабиринте за чердачными панелями. Он слышал, как они его звали, но не хотел вылезать из своего убежища и иногда целыми днями оставался там, «скрытый от их озабоченных взглядов, не досягаемый для их отчаянных голосов, не уловимый для их сведенных судорогой рук».
Господин Кюпферс учил его ивритскому алфавиту по ускоренной системе, каждый день после еды шаг за шагом, что должно было привести его к бармицве. Поначалу Томас из всех сил старался научиться распознавать странные значки, но через несколько месяцев, когда в новой школе ему ни с кем не удалось подружиться – к нему относились как к чудаку с гаагским акцентом, – он потерял всякий интерес к ивриту и делал вид, что часами просиживает над домашней работой, ничего не видя, ни о чем не думая.
Каждый субботний вечер, после захода солнца, он садился в поезд и с одной пересадкой в Амстердаме доезжал до станции Холланд-Спор, чтобы навестить мать. Иногда он сходил в Амстердаме и, втянув живот, гулял по улице Дамрак, мимо кафе и гостиниц («Еще не разъеденных в то время культурой наркотиков и картофеля фри – в семидесятые годы она уничтожит большую часть города», – пишет Грин), проституток и сутенеров в «красном квартале». По телефону он предупреждал мать, что поезд из Бюссума задержался, и он пропустил поезд в Гаагу.
Ему разрешили провести в Гааге две недели рождественских каникул. Сразу после его приезда мать настояла на медицинском обследовании. Она нервничала, горячилась, проявляла нетерпение, а в голосе слышалась печаль. Внезапно Томас оказался в больнице в Лондоне и был прооперирован. Ему удалили гланды и крайнюю плоть.
«Словно инвалид, шаркал я в те каникулы по коридорам лондонского „Межестик“, где мы снимали апартаменты, ковыляя с горящим пахом и опираясь на палку и левую руку моей матери. „Брит миллах“ проделал еврейский врач, читая молитвы во время операции. Теперь я был обрезан, и мое тело заключило союз с Адонаи Эллохеное. Мне разрешалось делать любые покупки. Модели всех самолетов мира, целые военные аэродромы, гоночный велосипед (у меня уже был новый велосипед с тремя скоростями, но тот „Радей“ обладал десятью), игрушечные пистолеты, которые угрожающе напоминали настоящие, головоломки. Рана заживала быстро, и, когда молчаливый темнокожий медбрат (первый цветной человек, которого я увидел вблизи) менял мне в больнице повязку, я впервые разглядел свой член с чувствительной голой верхушкой, лишенной кусочка кожи, которая была бельмом на глазу у еврейского Бога. Странный предмет, мне не принадлежавший».
Каждые выходные в течение трех месяцев он приезжал в Гаагу. После Пасхи его мать перебралась на квартиру в Париж, и теперь он мог ее навещать только на длинные каникулы. Тем временем он превратился в тринадцатилетнего подростка, который кичился тем, что не выполнял домашних заданий и что его почти ежедневно выгоняли из класса. Он убивал часы в молодежных клубах по другую сторону от железной дороги, разделявшей Бюссум на две части, пару раз выкуривал косяк, воровал велосипеды, идеально имитировал местный диалект. В школе его оставили на второй год, а в синагоге он совершил бармицву.