— Война…
Зелда припала к нему и громко разрыдалась.
Кто мог подумать в это погожее воскресное утро, что над землей разразится гроза, страшнее какой не может быть на белом свете…
Был выходной накануне жатвы. Все работали у себя на дворах: кто крышу перекрывал, кто чинил покосившийся забор, полол на огороде картошку, ладил улей. У каждого было полно забот.
Шия Кукуй вдруг спохватился — его Белуха до сих пор не обгулялась. И он, ругая себя за ротозейство, накинул ей на рога веревку и повел на племенную ферму. Липа Заика все утро гонял с огорода соседских кур, кляня их на чем свет стоит — разорили лучшие грядки, У Друяна тоже была причина для огорчения — опоросилась его Чемберлениха и вместо восьми поросят, как он ожидал, принесла всего пять.
Были и другие нежданные печали. Калмен Зогот, сев завтракать и развернув областную газету, увидел вдруг статейку о бурьяновской молочной ферме. В статье хвалили самых слабых работников, а его, Зогота, хоть бы словом упомянули! Горячая картошка с квашеным молоком и даже блинчики с творогом так и остались на столе нетронутыми.
Старик Рахмиэл тоже был озабочен в это утро: единственное абрикосовое дерево в палисаднике начала ни с того ни с сего сохнуть. А у Риклиса, как назло, схватило живот; он чуть не плакал от досады — надо же, именно сегодня, когда Бурлак задает пир на весь мир!
А хозяйки беспокоились о своем: поднялся ли в печке медовый пряник, подрумянилась ли запеканка с курицей, достаточно ли наперчена фаршированная рыба и не мало ли сдобы в сладких пирогах и пряниках,
В двенадцать часов дня к Бурлакам, окруженные детворой, пришли деревенские музыканты — сутулый Генах-барабанщик со своим видавшим виды инструментом в заплатах, старший конюх Симха-кларнетист и рыжий Гавриэл, по прозвищу Капельмейстер, — скрипач. Хана вынесла на подносе графинчик домашней вишневки и по прянику. Музыканты пожелали друг другу здоровья, выпили за то, «чтобы не лопнули струны», а затем, повеселев, расположились во дворе, прямо напротив раскрытых окон. Капельмейстер мигнул товарищам и, выставив рыжую бороденку, закрыв молитвенно глаза, провел смычком по скрипке. Симха тотчас взялся за кларнет, Генах за барабан, и все услышали знакомые, любимые звуки еврейского «фрейлехс»[1].
На хуторе только того и ждали. В ту же минуту во всех дворах показались разряженные хозяйки, каждая с блюдом в руках, прикрытым чистым полотенцем, и направились к Бурлакам. Там, в просторном балагане, они, бахвалясь, стали сравнивать закуски, лакомства и расставлять их на длинных, накрытых белыми скатертями столах.
Хозяйские дочери и невестки, запыхавшись, носились взад-вперед, раскладывали вилки и ложки, расставляли недостающие тарелочки и рюмки. А сыновья и зятья вкатили большую бочку вина, только-только из погреба, поставили посередине, так, чтобы тамада, старший внук Доди, лейтенант Зорах, мог отсюда обозревать все столы.
Додя Бурлак, в белой накрахмаленной рубашке, в черном праздничном сюртуке, и Хана, с украшениями из блестящего стекляруса на груди — подарок еще со времен свадьбы, — вышли к воротам, встречая гостей, по старинному обычаю, медовым пряником и вином.
Кто-то, уже слегка навеселе, обнимался с Додей, желая хозяину и Хане здесь же, в этом же дворе, через двадцать пять лет отпраздновать бриллиантовую свадьбу.
Музыканты играли без устали, девушки и парни танцевали, галдели ребятишки. Двор был полон, все гости были в сборе. Ждали только Хонцю и Хому Траскуна, уехавших на заседание сельсовета. Да еще вот Шефтла не было — задерживается.
— Едет, едет! Хонця едет! — крикнул кто-то.
Гости увидели, как по хуторской улице бешено несется бричка бурьяновского председателя.
Все поняли: что-то неладно. Что-то случилось.
Взволнованные колхозники выбежали на улицу, окружили Хонцю. И тут они услышали страшные слова:
— Война! Гитлер на нас напал.
В первую минуту люди замерли. Словно не поняли, не поверили, так поразило их это известие. Наконец Калмен Зогот проговорил:
— Вот тут-то Гитлеру и конец.
И в этот момент Геня-Рива, стоящая рядом с мужем в праздничном шелковом платье, увидела своего единственного сына Вову, младшего сержанта запаса. Геня-Рива бросилась ему навстречу и, обхватив его, расплакалась:
— Не хочу! Не надо войны, не надо…
Глядя на нее, запричитали другие женщины, заплакали дети.
В таком смятенном состоянии застал их Шефтл. Из сельсовета вслед за ним прискакал на разгоряченном коне уполномоченный Хома Траскун. Привез повестки из военкомата. Лихо соскочил с коня, видно вспомнил партизанскую молодость, и, перебирая дрожащими пальцами повестки, начал вызывать, каждый раз тяжело вздыхая: