Выбрать главу

Курт запрокинул голову и звонким своим голоском затянул:

— Зузик-шмузик, карапузик.

— Поглядите-ка на него, ему весело, — простонала Доба.

— Пусть… чем он вам мешает, — заступилась за мальчика Зелда.

— Вот именно… Чем он мне мешает… У меня сердце кровью обливается, а он распелся. Почему ваши дети не поют? Почему они не веселятся?

И чем громче Курт пел, тем сильнее Доба ненавидела его. Сама чувствовала, что не права, — в конце концов, это только ребенок, — и ничего не могла с собой поделать, Довольно было того, что его звали Куртом.

Вся ее ненависть против немцев обратилась на мальчика. Немцы убили ее сына, — не этот Курт, так другой… За что? Что ее мальчик сделал плохого?

Подводы катили вниз по откосу, колеса и ведра стучали, гремели еще громче, и Курт, возбужденный, еще звонче запел: «О-ля-ля, о-ля-ляаа!..»

У Зелды сжималось сердце от жалости. «Он еще не знает, что мы сегодня расстанемся», — думала она, глядя на мальчика. Вот они поднимутся сейчас на гору, а оттуда уже виден Блюменталь. Там она и оставит его. Но пока она ему ничего не скажет. Зачем его огорчать? Он так привязался к ней, к детям… Да и она, и ребятишки тоже к нему привязались, чего уж там, своим стал… Эстерка его больше любит, чем Шмуэлке… И Тайбеле… Да… Нелегко будет с ним расстаться. А что делать? Дорога перед ними тяжелая, дальняя… Зелда слышала, что ехать им до самой Астрахани. Значит, не меньше двух-трех недель. Кто знает, что ждет их на этом долгом и трудном пути, сколько придется намучиться, пока туда доберутся, пока в незнакомом, чужом месте найдут хоть какой-нибудь кров…

У них выбора нету, им надо спасаться. Но Курт? Он немецкий ребенок, его немцы не тронут. Зачем же тащить его с собой? И ведь Зелда дала слово свекрови-покойнице, что дальше Блюменталя Курта не повезет. Так что делать нечего, придется оставить его у тетки. Может, надо было ему раньше сказать, подготовить как-то, он, чего доброго, и не знает, что у него в Блюментале есть тетка… С тоской глядя на Курта, Зелда думала о том, какой тут поднимется плач и рев, когда придется разлучить его с детьми. И ей захотелось обнять мальчишку и прижать к себе.

А Юдлу, сгорбившемуся, сидевшему понуро с вожжами в руках, до смерти опостылели и Зелда, и дети, и Доба, и лошади, и подвода, на которой он ехал, и все остальные подводы, ехавшие сзади и впереди него. С каждой минутой его все дальше увозили от линии фронта, и это была его теперь единственная и нестерпимая мука. Погруженный в свои мысли, он не заметил, как Дорога круто пошла под гору. Подвода покатилась быстрее, вальки на упряжке, раскачавшись, стали бить лошадей по задним ногам, и кони, задрав морды, бешено понеслись по обочине дороги. Подвода подпрыгивала, кренилась то вправо, то влево, каждую секунду грозя перевернуться. Юдл, бросив вожжи, то и дело растерянно оглядывался, на всякий случай готовясь соскочить.

— Останови! Останови лошадей! — кричала не своим голосом Доба.

Подвода еще несколько раз подпрыгнула и наконец, докатив до откоса, стала медленно подниматься в гору.

— Господи! Ты ж чуть подводу не перевернул, — не могла успокоиться Доба.

«И жаль, что не перевернул. Тогда бы уж дальше не поехали, — подумал Юдл, неохотно подбирая вожжи. — А ты, дурак, чего дожидался? Надо было спрыгнуть и бежать», — укорял он себя и, срывая злобу, изо всех сил хлестнул лошадей по ушам.

Зелда старалась успокоить испуганных детей. Подвода тем временем уже взобралась на гору и приближалась к Блюменталю3. Поселок не случайно так назывался, он весь утопал в цветах. В палисадниках среди деревьев, под окнами добротных, аккуратно побеленных домов, в просторных чистых дворах и вдоль зеленых заборов буйно росли огромные бархатные темно-красные георгины, бледно-розовые и белые, с серебристой изморозью, хризантемы и астры самых разных оттенков. Острый запах хризантем смешивался с винным, сыроватым ароматом вянущих листьев, которыми обильно были засыпаны уличные канавы. Золотистые, нежно-желтые, красные и коричневые листья носились в воздухе, как разноцветные бабочки, и тихо падали на прохладную, осеннюю землю.