— Я скоро вернусь, — повторила я.
И поспешила к подъезду дома. С дрожащими руками я хлопотала на кухне, боясь, что Адем с Мелихом вернутся слишком рано, без конца подходила к окну, чтобы проверить, не идут ли они и ждешь ли меня ты. Но ты все так же сидел на ступеньках, обхватив руками колени; не знаю почему, но мне хотелось постоянно смотреть на тебя, то ли я боялась, что ты снова исчезнешь, то ли хотела убедиться, что ты все еще здесь. Я второпях намазала маслом куски хлеба, сунула в пакет сыр, фрукты, печенье, затем взяла керамический горшочек, где мы хранили деньги на покупки, и высыпала его содержимое в сумку. Выходя из квартиры, я заметила гвоздики Кармина, лежащие на полу, и, не колеблясь, не представляя себе, что ты будешь с ними делать, собрала их. Мне смутно подумалось, что, может быть, гораздо больше, нежели в еде и деньгах, ты нуждался в этих нежных и хрупких розовых цветах, которые не простоят и трех дней. Я спустилась по лестнице с пакетом в одной руке и цветами в другой. Перейдя улицу, протянула тебе пакет.
— Здесь еда и немного денег, — сказала я.
Ты посмотрел внутрь с неожиданной жадностью, схватил бутерброд и впился в него зубами, откусывая огромные куски, набив рот, ты схватил еще кусок сыра. Грязными пальцами пересчитал деньги, кивая головой, и встал, чтобы уйти. В этот миг я неловко протянула тебе букет, боясь, что ты засмеешься мне в лицо, но ты некоторое время смотрел на него, не осмеливаясь взять, затем вытер ладонь о штаны и неловко взял, но не за стебли, а гораздо выше, словно никогда в жизни не держал цветов, и улыбнулся снова.
— Но ведь их же надо поставить в воду, — сказал ты, — как же я поставлю их в воду?
Я не подумала об этом, но, поразмыслив, придумала и сказала:
— Пруд. Ты можешь опустить их в пруд. Это же по пути к твоей хижине.
Ты покачал головой и продолжал неловко и неподвижно стоять передо мной. У меня было ощущение, что ты не хочешь уходить; если бы я открыла дверь дома, ты, наверное, пошел бы за мной, как собака Кармина однажды пошла за ним, чтобы остаться навсегда. У тебя снова был больной и одинокий вид, и я поняла, что именно побудило Кармина выслушать тебя.
— Послушай, — сказала я, едва дотронувшись до тебя в первый раз, — я приду к тебе завтра и принесу поесть. Я буду приносить тебе еду каждый день.
Ты сделал жест букетом — что-то вроде салюта, поднеся цветы к голове, и пошел, сначала пятясь, а потом, развернувшись, быстро зашагал прочь. Я видела, как ты сунул руку в сумку, вынул следующий кусок хлеба и поднес его ко рту. На углу улицы ты неожиданно остановился, повернулся и крикнул с набитым ртом:
— Я вас жду!
— Я приду, — ответила я. — Завтра.
Но, будто не услышав этих слов, ты повторил снова: — Я вас жду, — глухим голосом ты сказал это два раза, потом повернулся. Я подождала, пока ты не скроешься за углом, и направилась к подъезду дома.
Ступени были усеяны капельками воды — гвоздики закапали всю лестницу, и этот странный след вел прямо к нашей двери, прямо ко мне, к моему намокшему халату. А на другом конце водной дорожки находился ты — и каждое мгновение капли должны были падать на тротуар, и, несмотря на жару, стоявшую в тот день, я была уверена, что эта дорожка надолго останется на земле и асфальте.
Адем и Мелих пришли немного позже. Мелих вбежал в квартиру с криком:
— Мама, мама, — и, когда нашел меня, бросился ко мне, протягивая воздушные шарики, пять розовых шаров, наполненных гелием, привязанных к его пальцу и стремящихся улететь.
— Мы принесли тебе подарок, как обещали, — сказал он, обнимая меня. Он отвязал веревочки от своей руки и осторожно вложил их в мою ладонь. Мгновение я смотрела на шарики, танцующие надо мной, сталкивающиеся друг с другом с тихим шуршанием, почти шепотом, потом сказала:
— Знаешь, что мы сделаем? Мы привяжем их к перилам балкона. Они будут развеваться на ветру, и их будет видно даже на улице.
Он захлопал в ладоши от радости, и мы пошли открывать окно, чтобы привязать пять веревочек к железным кованым завитушкам ограды. Дул легкий ветерок, и шарики красиво колыхались на ветру. Подняв глаза, я увидела вдалеке верхушки деревьев парка и подумала, что ты, возможно, оттуда тоже разглядел шарики, подающие тебе знаки, а ночью увидишь их в свете фонарей, словно отблески розовых гвоздик, плавающих в твоем пруду.
Наша мать занималась уборкой квартир в зажиточных кварталах города. Она часто брала тебя с собой — оставлять тебя одного с каждым днем становилось все труднее и труднее, иногда ты умудрялся исчезнуть, несмотря на запертую на ключ дверь, для этого хватало забыть закрыть окно. Нам приходилось искать тебя до поздней ночи, боясь найти утонувшим в пруду или лежащим на обочине дороги, как зайца, раздавленного автомобилем. Отыскать тебя было не так-то просто — напрасно мы прочесывали поля и леса, организовывали с соседями облавы с овчарками — ты пропадал бесследно, для всех твое исчезновение становилось легендой, несчастным случаем, которым пугали детей, ты оставался мальчиком на фотографии, пылящейся на кассе в булочной или за стеклом парикмахерской.
Если тебе не удавалось улизнуть, ты крушил все, что попадалось тебе под руку, и ранил себя — любая шпилька для волос, любая щепка от паркета становилась твоим оружием; или испуганно прятался в углу, в луже собственной мочи и рвоты, сходя с ума от ужаса. Мама усаживала тебя на стул в одном из этих прекрасных домов, вполголоса приказывая сидеть спокойно, и иногда давала тебе чистить мягкой тряпочкой столовое серебро, ты любил это делать и часами сидел смирно — тебе доставляло удовольствие видеть свое отражение в начищенных до блеска ложках и ножах. Ты с трудом расставался с ними — приходилось осторожно разжимать твои руки, чтобы дать тебе следующую порцию приборов. Поначалу хозяйки спускались вниз и гладили тебя по голове, называя маленьким ангелом, но ты не улыбался и смотрел на них холодно. Такое безразличие приводило их в замешательство, и они быстро переставали ласкать тебя, не осмеливаясь больше дотронуться, и, повернувшись на каблуках, выходили из кухни, а в следующий раз уже не замечали тебя.
Иногда я заходила к вам по пути из школы, натягивала на тебя пальто и уводила домой или оставалась и ждала, когда мама закончит уборку. Сидя на стуле рядом с тобой, я наблюдала за ней: повязав волосы платком, она напевала что-то себе под нос, уверенными и быстрыми движениями гладя белье, вытирая пыль или моя посуду. В то время она была еще очень молода, достаточно молода, чтобы еще помнить собственное детство и с беззаботной веселостью участвовать в наших играх. Долгое время это забавляло ее, она смеялась над нашими причудами, шила нам веселые наряды и никогда не заставляла носить что-то другое, она давала нам свою помаду и тени, которыми мы разрисовывали лица. Всем гостям, осуждающе смотревшим на нас, она с улыбкой объясняла, что любит, когда мы играем, любит слышать, что мы смеемся. «Элен не смеялась семь лет, — говорила она, — вы не представляете, как это долго».
Я вспоминаю эту веселость и помню, как постепенно она стала уступать место усталости. В шестнадцать лет она была королевой красоты — королевой праздника кукурузы, она иногда рассказывала, смеясь, затягиваясь сигаретой и становясь в гордую позу. Тогда она не думала, что все кончится уборкой и воспитанием двоих детей, один из которых будет болен странной болезнью, которую она так и не поймет. Все что угодно — краснуха, полиомиелит, болезнь крови — это она понимала. Она была раздавлена усталостью с самого утра, она держалась за поясницу, приходя в мою комнату открывать ставни, и, часто опираясь на мое плечо, хватала меня так сильно, что я вскрикивала от боли. «Элен, — говорила она, — Элен, я прошу тебя — мама так устала». Иногда ночью она тайком ходила выпивать на крыльцо, в одной рубашке, набросив на плечи пальто. И эти моменты уединенной задумчивости были самым лучшим из того, что она видела каждый день; мы слышали, как она пела что-то совсем тихо, и это были не те песенки, которые она мурлыкала во время уборки. Конечно, ее тайна сближала нас с ней, нас с нашими тайными историями, но мы никогда не говорили об этом и так и не поделились этим. И мне грустно, от этой мысли мне хочется плакать: мы так и не разделили ничего с нашей матерью.