Потому что все со всем соединилось. Западная окраина с пряничными домиками и фрау, у которых волосы посыпаны сахарной пудрой. Они едят свои штрудели уже целую вечность. И чтобы не разочаровывать их иллюзорностью кондитерского бессмертия, власти округа поставили рядом с кафе три английских телефонных автомата времен раздела Берлина.
Восточная окраина, где старый панк с седым ирокезом, позвякивающий металлическими заклепками на браслетах, как бронтозавр чешуей, тащит за руку пятилетнего внука-панка… И центр, где на полянке у Рейхстага валяется с книгой художница Катя, с утра искусно соорудившая чалму из рэпперских штанов своего сына-раздолбая. И все они (как, впрочем, и мы, Доктор) полны решимости выжить, как всякие вымирающие виды. И отсюда, с крыши «КДВ», создается иллюзия, что это возможно. Потому что, как выясняется, город один. И не такой уж большой. И сейловое тряпье, Доктор, можно скупать безнаказанно. Потому что сверху эти ребяческие шалости совершенно незаметны.
Письмо третье
Доктор, в берлинском метро есть своя прелесть. Здесь сиденья обтянуты той же ворсистой тканью, что и в моем автомобиле. Это напоминает мне о родине, о том, что все-таки надо купить пылесос и запретить пассажирам вставать на кресла ногами. В берлинском метро, чтобы открыть дверь, нужно нажать на кнопку. И если вы, Доктор, забыли, не знали или потеряли интерес к пункту назначения, то никакой автоматически разверзнутый зев не напомнит вам о вашем топографическом кретинизме.
Кроме того, здешняя подземка подтверждает императив о непознаваемости мира. И не говорите, Доктор, что это особенности моей натуры.
Мой друг Палыч, например, даже не пытается зайти в метро трезвым, потому что космополиту в состоянии мерцающего сознания нечего уповать на путеводную букву «М», как во всех прочих городах Европы, а приходится промахиваться и возвращаться к неверной и блеклой «U». Метро, Доктор, здесь называется у-бан.
Палыч – цивилизованный человек и цельная личность. Как-то он потерял на парижской станции «Рю де Ге» жену и звал ее: «Алла! Ал-ла!», а пугливые парижане кидались прочь и многие даже прятались за газетные автоматы, ожидая взрыва. Ибо вид Палыча в бандане с огурцами, купленной в Стамбуле, был, несомненно, мятежен. Да и в его криках нежности было несоизмеримо меньше, чем отчаянья.
А еще раз в далекой карибской стране он беседовал с девушкой с бархатной кожей. Эта кожа шесть часов назад была покрыта серебристой лайкрой, ибо девушка была лучшей тамбурмажоркой на празднике независимости этой маленькой и достаточно задрипанной страны. «Представляешь, – говорил мой друг под месяцем, который не стоял вертикально, а лежал на спине, – я живу там, где на улицах снег, как в твоем морозильнике. А еще там под землей вырыт город – с витражами, лестницами, статуями и музыкантами. И по этому городу ходят поезда». А девушка погладила его руку и сказала: «Тебе все-таки надо меньше пить».
Неделю назад Палыч выпил пива и подумал: «Ничего страшного, прорвусь. Это ведь тот же город. С тою лишь разницей, что в верхней своей части все стоит и все решено: в восемь – стакан светлого в баре, потом серия „Большого брата“, потом, в полдесятого – спать. А здесь – все движется, значит, есть какая-то перспектива. То есть надежда». Так думал Палыч, мой старинный друг, переведя взор на девушку в черном. И было ясно, что девушка эта не хочет останавливаться и спать в полдесятого, а в глазах ее светится неутоленная жажда перспектив.
Это страшно воодушевило моего друга, Доктор. «Почему бы все города не называть женскими именами?» Такие города проходят безропотно, сгинув в морской пучине, либо заснув под пеплом. И он вспомнил станции ветки № 7. Во-первых, потому, что именно по ней он ездит ежедневно от гостиницы до работы и может вспомнить каждую подробность, в каком бы состоянии ни был. А во-вторых, потому, что ее радикально раскрашенные станции напомнили ему девушек начала восьмидесятых, когда царствовало «диско», и было нестыдно мешать короткие кримпленовые юбки в синий горох с батиками (??) в цветочек. А остановка «Сименсдам» вообще была похожа на Марианну Фэйсфул времен ее расцвета. Но теперь, когда Фэйсфул была предана забвению, а станция продолжала функционировать, Палыч захотел переименовать ее в честь девушки в черном. Потому что потом, когда все это пройдет и цвета спутаются в воспоминаниях, останется графика строгой девушки, ясная и долгосрочная, как ч/б.
Мой друг Палыч выпил пива, взглянул в окно и увидел отражение. И оно его потрясло. Потому что это было не его собственное отражение – с легкой, трехдневной уже безуминкой и такого же возраста щетиной, а (предположил Палыч) лицо напротив. Поскольку оно было абсолютно сливочным, и в глазах его была одна только сладость и истома. Оттого ли, что вагон трясло на стыках, оттого ли, что Палыч несколько размяк, он сравнил этот взгляд с клубничным желе. «А ведь лет через десять она вполне может стать депутаткой бундесвера» (ужаснувшись, предположил вдруг Палыч). И эта мысль привела его в такое смятение, что он встал и вышел вон.
Он хотел попасть на Бисмаркштрассе, Доктор. Потому что его товарищ не раз говорил ему, что надо попасть именно туда. И даже дал ему карту, где обвел эту станцию красным карандашом и написал: «Здесь!» А на самой карте, видно, наученный горьким опытом, написал: «Вернись домой». Но это было практически невозможно. Потому что мимо проносились поезда ложных направлений, оставляя по себе неверный желтый шлейф. Палыч мог поклясться, что таких слов он не встречал не только на карте метрополитена «Вернись домой», но и ни у одного классика немецкого романтизма и немецкой же классической философии.
Когда же мой друг (Палыч), собрав всю свою волю, все-таки добрался до Цоо, он хотел одного – выпить пива. Но на станции было только три автомата: с конфетами, с камнями и презервативами. Логика подсказывала Палычу, что станция, на которую его занесло, находится под зоопарком, и, следовательно, конфеты приготовлены для тех посетителей, которые любят животных, а камни – для тех, кто не очень. «Есть время разбрасывать камни, а есть время – нет», – подумал Палыч и не купил ни того, ни другого. Он купил три презерватива «Big Ben» и остался доволен выбором. «Потому что, в сущности, я такой же мудозвон, как и все остальные». И не буду (предположил Палыч) особо выделяться среди тех, кто кружит по этому подземелью.