Мы жаждали скорее покончить с войной и потому били врага с еще большим ожесточением. Если же порой доставалось и мирным жителям, если горели поселки и рушились дома, то в этом мы были неповинны. Не мы первыми подняли меч, но нам предстояло последними опустить его. И чем быстрее это случится, тем лучше: меньше будет жертв и разрушений.
Мы не собирались делать ничего плохого немецкому народу. Но нелегко было сразу побороть в себе недобрые чувства, связанные с годами испытаний.
Я сама пережила подобное. Это было под Грауденцем. Деревня, возле которой мы стояли, была пуста, как и многие другие, встречавшиеся нам на пути. Просто из любопытства я вошла в деревню, свернула во двор первого попавшегося домика. Считая, что дверь заперта, я потянула [205] ее к себе совершенно машинально. Нас предупредили, что ходить в одиночку опасно, так как были случаи нападения на советских солдат и офицеров. И все же сильнее инстинкта самосохранения оказался стыд за внезапное малодушие и трусость. Я решительно перешагнула через порог и вошла в дом.
Первым делом я увидела стол, накрытый простенькой, но чистой скатертью с традиционными для Германии вышивками-пожеланиями. Недолго задержавшись на нем, я стала оглядывать комнату. Порядок в ней был идеальный. У меня возникло ощущение, словно хозяева только что прибрались, а теперь куда-то ненадолго вышли. И вдруг в углу послышался шорох. Я инстинктивно положила руку на кобуру пистолета, резко обернулась.
У стены, обхватив руками мальчика и девочку, стояла женщина средних лет. Заметив мой жест, она прижала к себе детей и смертельно побледнела. Потом тихонько охнула и вымолвила изумленно:
- О, майн гот! Мадам!
Худые, с бледными лицами детишки испуганно таращили на меня глазенки. Стараясь спрятаться друг за друга, они все крепче прижимались к матери. При одном взгляде на женщину и ее детей, на чистенькую, но убогую обстановку без слов стало ясно, что я попала в дом бедняка. Мне вдруг сделалось по-человечески жалко эту ни в чем не повинную чужую женщину, безропотно принимавшую на себя удары, которые обрушивались на нее на протяжении долгих лет, с тех пор, как черная свастика стала символом ее родины.
Захотелось как-то подбодрить хозяйку дома, сделать приятное ей и детям. Ведь не с ними же я воевала, не они спалили мой дом в июле сорок первого. Я сунула руку в карман, где у меня лежало полплитки шоколада, и… не вытащила ее. В тот момент меня словно током ударило: Зина Горман! Перед мысленным взором всплыло печальное лицо подруги. Разве можно забыть ее трагедию: гибель ее родителей, расстрелянных оккупантами, трагическую участь ее сынишки, которого живым закопали в землю… Как знать, может, среди извергов, творивших это гнусное дело, находился в форме гитлеровского солдата и хозяин этого дома, отец этих детей. Может, и не он нажимал на спуск автомата, но суть дела от этого не меняется. Они нам свинец, а я… Круто повернувшись, я выбежала [206] на улицу и не могла успокоиться всю дорогу до аэродрома. Самые противоречивые чувства обуревали меня. Все оказалось гораздо сложнее, чем думалось несколько месяцев назад, когда мы дрались с врагом еще на своей земле… Откуда во мне эта двойственность - ненависть, жалость? От того, что я устала от войны и во мне заговорила женщина? Или же потому, что нельзя только ненавидеть, ненавидеть до бесконечности? Пожалуй, вернее второе. Человек создан, чтобы любить жизнь, украшать землю, создавать на ней прекрасное. И как бы он ни был ожесточен войной и горем, он никогда не забывает о своем призвании. Тем более мы - советские люди, люди новой морали и взглядов. Плохое причиняет нам боль, пожалуй, сильнее, чем кому бы то ни было, и мы умеем ненавидеть это плохое до гробовой доски. Но охотнее мы прислушиваемся к светлым порывам своего сердца, ибо любим человека и верим в него.
* * *
Вторая половина февраля застала нас в небольшом городке Слупе. Весна еще только шествовала с далеких берегов Атлантики. По ее. дыхание уже чувствовалось и здесь.
Внезапно наступила оттепель. Аэродром раскис до такой степени, что шасси самолетов увязали в грунте и у моторов не хватало силы, чтобы оторваться от земли. Нам приходилось вытаскивать машины на руках. Вытянешь, бывало, самолет, а через минуту он снова засел в жидкой грязи.
Нужно было что-то предпринимать. По предложению майора Бершанской и инженер-капитана Озерковой решили построить для взлетно-посадочной площадки деревянный настил. Интенсивность вылетов, конечно, уменьшилась, но хорошо было уже и то, что полк снова действовал.
С оттепелью пришла непогода. То сутками моросил надоедливый мелкий дождь, то сыпал мокрый липкий снег. Летать приходилось под самой кромкой облаков, на высоте 400-500 метров. А в таких условиях тихоходные По-2 ничего не стоило сбить из крупнокалиберных пулеметов. Во всяком случае, доставалось нам от них основательно. Сплошь и рядом самолеты возвращались из полетов с изрешеченными плоскостями. Техники латали их [207] на скорую руку; в результате крылья многих машин вскоре стали походить на потрепанные лоскутные одеяла.
Но вот что характерно. Как бы ни было тяжело, наши девушки оставались оптимистами, не теряли чувства юмора. Помню, мы с Сашей Акимовой возвратились из опасного полета. А могли и не вернуться - крылья машины сплошь были посечены пулями, и мы диву давались, как это ни одна из них не угодила в мотор, а то и в штурмана или в летчицу. Надо представить себе состояние экипажа после такой переделки! Между тем у Саши еще хватило выдержки, чтобы пошутить, после того как она внимательно осмотрела нашу «ласточку» и пощупала каждую дырку в ее крыльях. Под конец мы обе пришли к выводу, что выскочили из переделки весьма удачно, раз не придется перетягивать плоскости. Этой операции в нашем полку боялись пуще всего на свете: летчик и штурман, оставшись «безлошадными», вынуждены были сидеть без дела.
Вскоре мы с Акимовой чуть было не попали в такое неприятное положение. Мы бомбили тогда немецкие позиции в районе Нойенбурга. Мощная облачность не позволяла подняться выше 400 метров. Дул сильный порывистый ветер, крупный липкий снег залеплял козырек кабины. Земля еле-еле просматривалась.
- Погодка, чтоб ей пусто было! - ворчала всю дорогу Саша. - Как теперь прикажешь ориентироваться?
- Ничего, - успокаивала я, - фашисты выручат. Без внимания они нас не оставят. А начнут палить пулеметы - вот тебе и ориентиры.
Враг в самом деле встретил нас еще на подходе к цели сильнейшим огнем крупнокалиберных пулеметов.
- Хороши ориентиры, - со злостью бросила Акимова. - Я бы предпочла сама искать цель, чем пользоваться такими указками.
А обстрел был действительно мощным. За шумом мотора я, конечно, не могла слышать, как пулеметные очереди с сухим треском пропарывали перкаль плоскостей, но обостренное за годы войны чутье позволяло безошибочно определять эти моменты. Несколько пуль чиркнуло по козырьку кабины штурмана, и на нем появилась трещина. Потом в переговорном аппарате послышался голос Саши.
- Тьфу, черт, - обругала она кого-то. [208]
- Что там у тебя? - осведомилась я.
- Высотомер разбили, паразиты!
Чтобы уйти от огня, я ввела самолет в облака, а через минуту вновь вывалилась из них. И вовремя. Как раз под нами, резко выделяясь на фоне потемневшего снега, извилистой черной лентой потянулись окопы.
Акимова отбомбилась и дала курс в сторону своего аэродрома. Возвратились мы тогда благополучно. Но на аэродроме, осмотрев наш самолет, старший техник эскадрильи Маша Щелканова покачала головой: