Выбрать главу

За что, Боже?… За что…

Любовь и ненависть, эти разные, непохожие противоположности не могут буйствовать в двух сердцах. Потому что у человека сердце всего одно.

Констан любит Бога. И ненавидит его.

Он почти что отрекся от Него. И Он — первый, к Кому обращается, чтобы разделить свою боль.

Дюмель утонул в своей скорби. Ее водоем очень глубок и тёмен. Он никогда не выкарабкается из него, с головой погруженный в мутные, тягучие воды. Ему только и остается, что держать над чернотой дрожащую ладонь и тянуться ею к небу. Кто-то невидимый держит его за руку и не отпускает — но и не поднимает, не освобождает от стягивающих болью, душащих страданий. Хотя бы так.

Хотя бы так дождаться родителей. Они перехватят его руку. И не отпустят никогда, даже если будут не в силах высвободить своего сына из темноты.

* * *

Дождь продолжал накрапывать, усиливаясь. В ранний предосенний шум смешались ветер, листва сада Булонь и барабанящие по стеклу капли. В комнатке стало заметно пасмурно, когда Констан вернулся туда после службы. Он зажег лампу на столе и поднял взгляд в окошко на улицу. И увидел немецкий одноместный мотоцикл недалеко от входа в церковь, накрытый широкой, наспех развернутой накидкой.

Пусть. Не стоит удивлений. Это должно было случиться. Он ждал их давно. Он оставил заранее написанное письмо родителям в почтовом отделении до востребования. Он привел в порядок все помещения небольшого пристроя церкви, где обитал последние долгие месяцы. Он ухаживал за садиком и присматривал за могилкой Паскаля.

Он каждый день молился за Луи. Каждый день молился за Элен.

Каждый день помнил о Лексене.

Он так и не смог надеть обратно себе на шею его же собственный крестик. Он теперь не его. В тот прощальный день он стал Пьера. Крестик, не обмытый, не вычищенный, хранивший отпечатки грязных пальцев Лексена и прикосновения его губ, пропитанный теплом его груди, завернут в чистейшую светлую салфетку и уложен в картонную коробочку размером не больше ладони. Она лежит, завернутая в зимний шарф Констана, на дне старого саквояжа у задней стенки закрываемого на ключ шкафчика. Она лежит вместе с завернутой в тот же шарф записной тетрадью Лексена, где юноша записывал свои мысли, свои признания, страхи и сомнения. Он писал то, что не мог произнести вслух. Он говорил через строки. Бруно нравилось, когда его записанные мысли читал Констан. Он смотрел на себя со стороны и не боялся осуждения, зная, что Дюмель его поймет и простит. Между страницами дневника лежит сложенный карандашный портрет Дюмеля. Рядом с закутанными в шарф бесценными реликвиями Лексена лежат стопочки фотокарточек, снимков, документов — всё то, что Констан сумел вынести из квартиры Бруно до ее разграбления. В саквояже меньше рядом с первым — предметы быта и одежды из квартиры мадам Элен и Пьера. Несколько раз в неделю Дюмель запирается в комнате на ключ, скрывает окна занавесками, достает саквояжи и молча держит в руках крестик, проводит пальцами по строкам записной книжки и краям фото, перебирает головной платок мадам Элен или кепи Пьера. И плачет.

По воскресеньям он брал велосипед и уезжал в южном направлении. Сердце разрывалось на части. Но он всё равно туда приезжал. К тому зданию. С тоской, со снедающей душевной болью он смотрел на выбитые мансардные стекла над гостевым домом, на окна комнаты, где они с Лексеном дарили друг другу Любовь. Гостиную давно заселили немецкие военные. Клавье исчез. Что с ним стало? Удалось ли выжить, воссоединиться с семьей? Или он, как и многие невинные французы, оказались жертвами фашистских волков… Когда в груди нещадно, невыносимо кололо, Дюмель разворачивал свой велосипед и уезжал назад. А потом, в комнате, сидел в тишине, наедине со своими мыслями, под взором Бога.

Его скорби не было конца.

И надо было научиться с этим жить.

* * *

Констан ослабил пояс и снял альбу. Расстегнул пуговицы и стянул нательное облачение, повесив одежду у кровати. Внезапно незапертая на ключ дверь комнатки неспешно отворилась. Дюмель вздрогнул и обернулся.

Зрачки расширились от страха. По спине пробежал холодок.

В дверном проеме застыл Кнут Брюннер.

Они долго и молча смотрели друг на друга в вечернем сумраке комнаты.

Кнут стоял, нахмурившись, опираясь двумя ладонями о дверной косяк. Он изменился. На лице добавились лобные морщины. Волосы на голове коротко сбриты. Темная щетина на щеках подчеркивала резкость его скул. Взгляд нездоровый, больной, грубый. Он был одет в офицерскую форму. На погонах и рукавах — новые нашивки: получил звание. Одежда в мокрых пятнах от дождя.

Огонь настольной лампы освещал Дюмеля, застывшего в немой позе между столом и кроватью. Он не успел переодеться и стоял перед немцем в одних брюках. Тени плясали на его широких плечах и голом торсе. Брюннер смотрел, как вздымаются от волнения, от учащенного дыхания его грудь и живот.

— Вот и вновь встретились. Преподобный. — Глухо произнес он. Его голос резанул Констана по сердцу.

Что ему надо? Что он хочет? Он получил желаемое: почести от очередного звания, смену обстановки на несколько месяцев, а главное — почувствовал власть над Дюмелем, тогда, в здании администрации. Он насытился сполна. Чего хочет еще? Продолжения душевных мук несчастных французов?

Дюмель молчал и ждал, что будет дальше. Что сделает, что скажет Брюннер.

— Я решил: если не успею к службе, то увижусь с вами лично после нее, наедине.

Губы исказила кривая улыбка, глаза сузились. Через мгновение он распрямился, чуть пошатнувшись и тяжело опираясь о закрываемую за собой дверь, опуская одну руку. Он же пьян! Как тогда смог доехать по мокрой от дождя дороге, чудом не разбившись?

— Я знаю ваше горе. — Произнес он, прямым взором взглянув в глаза Дюмелю.

Тело окатило ледяным холодом. Потребовались нечеловеческие усилия, чтобы устоять на ногах, не выдать себя.

Он до сих пор следит за ним. Зачем. Чего хочет. Почему именно он, Дюмель. Почему никто другой…

— Я понимаю вашу скорбь. И разделяю вместе с вами. — Кнут сделал пару достаточно уверенных шагов в сторону Констана. — Я ведь тоже человек, несмотря на то, что вы хотите приписать мне личину зверя, как и всем немцам. Во мне тоже есть чувство сострадания.

Брюннер усмехнулся. Констан не ответил. Он, застыв, продолжал смотреть на Кнута.

— Между нами можно найти общее. — Немец сделал еще пару шагов в сторону Дюмеля. Он остановился у изножья кровати и схватился за ее спинку. Послышался уловимый запах перегара. — Мы оба — люди. Мы оба — страдаем. Но в наших силах начать всё с начала, смирившись с потерей. Надо жить дальше, Констан. И продолжать бороться.

Фашистская мразь. Как смеешь ты говорить такое.

— Мы должны доказать нашим государствам и друг другу, что связь между нашими враждующими народами может быть. — Прошептал Брюннер, приближаясь к Дюмелю.

Их взгляды скрестились. Оба стояли в полуметре друг от друга. Мыслями Констан унесся куда-то далеко. Предательское тело покрылось липким потом. В глазах Кнута отражался огонек лампы. Он нечасто, но шумно дышал через нос.