Выбрать главу

Констан коротко мотнул головой. Кнут, наоборот, едва заметно кивнул.

— Я не жду от вас благодарностей. — Брюннер посмотрел в сторону, стряхивая пепел, выдыхая дым. — Знаю, что не станете…

— Почему..? — прошептал Констан. В нем смешались растерянность и потрясение.

— Не думаю, что удовлетворитесь моим ответом, но всё-таки скажу. — Немец вновь посмотрел на него. — Я сделал это ради того, кого вы отпустили. Кто сейчас далеко.

Констан покачал головой, не сводя глаз с Кнута.

— Я никого не отпускал. Они ушли сами. Их вынудили уйти. Вы вынудили, ваша власть и армия. Я хочу жить и видеть свой прежний Париж, свою Францию. Но мне не дано этого счастья. Из-за вас.

— Поверь, Дюмель. Я тоже хочу видеть свою Германию. Не меньше тебя желаю, — произнес Брюннер задумчиво, глядя на кончик сигареты, держа ее между пальцев. — Но пока мы оба ничего не можем поделать с этим. Да… Ничего.

Между ними опять воцарилось молчание.

— Это был Юнгер? — спросил Дюмель, надеясь, что Брюннер поймет, что он имеет в виду.

Немец дернул уголком губ, на секунду отведя взор. Что, пытается придумать, как выгородить своего солдата?

— Я понимаю, что в ваших глазах он выглядит убийцей, — вздохнул Кнут. — Да, он творит плохое. Он во многом не сдержан. Зато он исполняет приказы. Хорошее качество, почти исключительное, когда в войсках на самом деле черт знает что.

— И вы его не остановите? — Дюмель приблизился к Брюннеру. — Вы наблюдаете за его коварством и зверством — и радуетесь. Вы трус. Только трусы не могут влиять на ситуацию, когда это в их силах.

Брюннер медленно покивал. Он явно не воспринял слова всерьез. Ему никто не указ. Он никого не слушает. Он — сама власть: и себе, и над другими.

— Вопрос не в том, могу ли я. Вопрос в том, а надо ли. Ты просто сам боишься Гельмута, преподобный, опасаешься.

— Мне он безразличен. Я боюсь, что он учинит намного больше вреда невинным, потому что знаю это. Потому что видел это. — Горячо произнес Констан.

Фашист усмехнулся.

— Мы на войне, Дюмель. Это выживание. Либо мы. Либо нас.

— Вы нападаете здесь, в городе, на беззащитных, людей без оружия и думаете, что они пойдут против солдат с автоматами и ножами?! — В голосе Констана прорезались злые нотки.

— Хм. А разве нет? — Словно не понимая, невинно спросил Кнут.

В следующий миг он качнулся. Его голова резко свернулась в сторону. Во рту почувствовался солоноватый привкус крови. Он не ожидал такого от Констана. Приложив ладонь в перчатке ко рту, он удивленно воззрился на Дюмеля. Тот, сжав губы, тряс рукою, сжимая и разжимая пальцы с покрасневшими костяшками. Брюннер отнял руку от лица. Кровь выступила на губах, размазалась по подбородку. На перчатке остался кровавый след.

Медработники и больные, кто находился в этот момент на улице, поспешно сделали вид, что ничего не заметили, и пытались без суеты, но быстро покинуть дворик. Они боялись, что сейчас фашист достанет оружие и застрелит своего обидчика, а потом убьет всех, кто видел момент его унижения. Никто не хотел ввязываться в это. Не переговариваясь, стараясь не оглядываться, пациенты сошли с дорожек и направились в здание. Медсестры шли за ними, шепотом подгоняя, и через плечо кидали опасливые взгляды на фашиста и Констана.

Кнут, не сводя с Дюмеля глаз, щелчком откинул окурок в сторону и распахнул полы пальто. Положил руку на кобуру с пистолетом и щелкнул замком. Констан следил за его рукой. Она лежала на оружии и сжимала его. Брюннеру трудно было решиться, Дюмель это чувствовал. Но хотел верить, что Кнут не поступит, как поступил бы Юнгер.

Ну же, Брюннер. Ты не такой, как он. Ты лучше. Должен быть лучше. Тебе тоже что-то дорого в этой жизни. Не делай этого ради близкого тебе. Не загоняй себя вглубь. Не становить жестоким убийцей.

Дюмель не произнес ни слова. Он просто смотрел на Кнута. Без мольбы. Без грусти. Что-то неуловимое, но сильное излучали его глаза. Несмотря на увечье, они будто просветлели. Брюннер увидел в них что-то, что остановило его.

Да. Он не такой. Не хочет быть таким.

Пальцы разжались. Рука медленно опустилась. Перчатка опять коснулась опухших окровавленных губ.

Кнут сплюнул смешанную с кровью слюну на землю. Посмотрел на Дюмеля.

— Я прощаю вас… преподобный.

Затем развернулся, бегло взглянув в сторону ретировавшихся медиков и пациентов, скрывающихся за ведущую во внутренний больничный двор дверью, и быстрым шагом вышел из калитки.

Констан посмотрел на руку, которой ударил фашиста. Поднял глаза к небу.

Прости мне вспышку гнева, Господи. Но он это заслужил. Кто-то и когда-то должен был это сделать.

Глава 19

Июль 1944 г.

День, выпавший на двадцать первое июля, Констан помнил весьма смутно. Даже не успел ощутить его: не успел насладиться влажным ветром, вдыхая его; не смог горячо отблагодарить Христа молитвой за вновь данные ему, Констану, на земле сутки; не разобрал, о чем тревожатся птицы, щебеча громче обычного. В то раннее утро июльского дня для Дюмеля померк свет. И жизнь как никогда раньше обрела истинную, святую ценность.

В тот день солнце давно встало — когда стрелки часов уже показывали шесть утра, на дорожки перед церковью и сочные листвы парковых деревьев лился золотой свет, разрывающий поздние, еще не сошедшие с предрассветного неба полупрозрачные сумеречные облака. В воздухе ощущалась тяжелая влажность, грозившая осадками. Но Дюмель радовался и этому утру. У природы нет плохой погоды, всё благодать, всё ниспослано Богом. Констан как обычно готовился к раннему обходу внутри церкви, приготовлению утренних служебных таинств и приведению в порядок себя самого. До открытия церковных врат для паствы оставалось около часа и еще не было смысла переодеваться в одежды для утрени. Дюмель вышел из пристройки на улицу, протирая чистым платком стекла очков, и вздохнул, предвкушая очередной день, полный забот. Когда он сложил платок и убрал его в карман брюк, надел очки и посмотрел в сторону церковного крыльца, сердце дрогнуло. Спиной к нему на скамейке под старой, умирающей лиственницей, развалившись и положив одну руку на деревянную перекладину спинки скамьи, сидел вполоборота и покачивал грязным носком форменного ботинка Юнгер, уставившись в сторону пруда. На коленях немца лежал пистолет-пулемет, придерживаемый другой рукой. Что тут делает охранник Кнута? Что ему надо? Поиздеваться с утра пораньше? Вновь причинить боль, подвергнуть испытаниям? Ну, ничего, Констан всё здесь, на земле, вытерпит, а когда будет суд небесный, то этого фашиста покарают за всё, что он совершил и что даже планировал.

Внезапно, словно почувствовав обжигающий взгляд священника, устремленный прямо ему в затылок, Юнгер резко обернулся и встретился с Дюмелем глазами.

Констан теперь не боялся Гельмута. Первая их встреча четыре года назад закончилась триумфом немца, силой смертоносного оружия повергнувшего французский католический территориальный приход в лице несчастного Паскаля, после чего Юнгер почувствовал власть, дарованную ему мощью Вермахта, и кичился своей грубостью, помогавшей ему поставить и до того униженных, опустошенных парижан на место. Последующие столкновения заставили Дюмеля убедиться в том, что он сносит всё не потому, что Бог разочарован в падении его духа, а, наоборот, через эти страдания укрепляет его. Однако молодой настоятель не понимал и спрашивал Его образ повсюду, почему же в столь тяжелую годину дух должен воспрянуть через преодоления лишений и боли, а не через спасения, но не получал ответа и не роптал. Констан думал: если бы Антихрист жил на земле здесь и сейчас, он бы имел лицо и тело Гельмута Юнгера, злостного, опасного и грубого охранника Кнута. Сатаной в этом случае выступил бы германский фюрер. Но, если обвести незапятнанным взором родной, забитый Париж, страдающую Европу, понимаешь: ад уже разверзнулся, его бесы оказались на земле и творят чернейшие дела, мучая людей в квартирах, на улицах, в подвалах, тюрьмах, лагерях. Нельзя идти на поводу у страха. Эти звери впитывают его и мучают еще сильнее. Надо держать голову высоко поднятой, устремить через взор всю свою душу к небу, к Богу, тогда будешь спасен. И Дюмель старался, сжимая кулаки против боли, стискивая зубы против ругани, стремиться к Христу, искать защиты и спасения как никогда раньше. И чувствуя Его помощь, он перестал бояться Юнгера. Он мог его ненавидеть, мог желать ему смерти — но отпускал от себя подобные мысли, едва они приходили ему в голову. Бог всех рассудит сам, когда настанет час. Каждому воздастся. Его суд, творимый на небе и сошедший на землю, будет страшнее, чем можно представить.