Глазами Гельмута, которые впились в Констана, смотрел голодный зверь, желавший утолить жажду, стерегущий добычу. Рука, державшая оружие, вызывающе дернулась — ладонь сдвинулась ближе к курку. Дюмель не дрогнул. Тогда Юнгер громко усмехнулся, так что Констан даже от порога пристройки услышал его грудной возглас, неспешно встал со скамьи, потянулся и, заложив два пальца в рот, оглушительно свистнул. Констан поморщился. Немец посмотрел за угол церкви, за которым был выход в задний дворик-сад, и медленно направился туда, поигрывая оружием в руках. Дойдя до угла церкви, он остановился, повернулся к Дюмелю и подмигнул ему, оскалившись. Констан не знал, кого Гельмут подозвал свистом, и сошел на дорожку, чтобы лично встретить еще одного раннего гостя. Он даже не подумал, что это мог быть сам Кнут: слишком уж фамильярно повел бы в таком случае охранник и по совместительству подчиненный по отношению к своему начальнику.
Но из-за угла церкви действительно появился Брюннер. Он медленно, словно отделившись от грязно-белой стены церкви, шагнул вперед, придерживаясь за стену, и смотрел себе под ноги, нервно двигая желваками. Он казался серым и осунувшимся. Отращенные влажные волосы зачесаны назад, на мокром лице блестят капли, на груди и погонах форменного распахнутого пиджака — темные пятна от впитавшейся в ткань воды: видимо, он освежился, плеснув на себя воду из фонтанчика в заднем дворе. Юнгер шагнул к нему и что-то шепнул на ухо, наведя острый взор на Констана. Кнут устало кивнул, закрыв глаза, слабо махнул рукой, что-то ему ответил. Гельмут переложил оружие из одной руки в другую, перекинул его на ремне через плечо и удалился в сад. Кнут поднял лицо и посмотрел на Дюмеля. Уголки губ опущены. В глазах — тоска и отчаяние. Почему бы это? Всегда решительный, твердый, не терпящий собственной слабости Брюннер вдруг в одночасье превратился в забитого и словно проигравшего целую войну офицера.
— Кнут. — Дюмель позвал его по имени. Немец всё еще стоял на месте и опирался о стену. Констан спустился со ступеней и подошел к Брюннеру, встав напротив и заглядывая ему в глаза, надеясь разгадать причину его подавленного состояния. — Всё в порядке?
— Я пришел… Я… хотел бы исповедаться. — Произнес он нетвердо. Дюмель молча оглядел его с ног до головы. Несет крепким спиртным. Помятая форменная одежда. Фуражки нет. У ремня сбоку болтается расстегнутая кобура, из которой торчит пронизывающая холодом черная сталь пистолета. Но Констан не боялся, что Кнут применит свое оружие. Не в том он сейчас положении, чтобы безумно им размахивать или угрожать. Он помнил, что было с ним в их последнюю личную встречу, во дворе больницы. Помнил, что тогда в фашисте что-то надломилось.
Он не видел Брюннера почти месяц. Тогда он столкнулся с ним недалеко от площади Трокадеро, когда, гуляя вечером, набрел на группу немцев, устроивших себе самодельный пир с выкраденными из ближайших ресторанов и баров пивом и мясными закусками: фашисты отмечали годовщину вторжения в Париж, как и многие солдаты и офицеры в тот день. Но тогда Кнут Дюмеля не заметил, стоя вместе с другим офицером на вынесенном из ресторана и поставленном в центре площади столе, размахивая кружкой пива и выливая его на головы стоявших внизу немцев, радостно горланя песню. Сейчас на Констана смотрел уже словно другой человек.
— В качестве исключения. Твой самый первый раз в отношении немца-завоевателя. И мой последний, — добавил Кнут, опуская глаза. Констан привык, что Брюннер, когда вздумается, обращается к нему на «ты» или «вы», совершенно невзирая на обстоятельства.
Дюмель молча достал из кармана брюк под черной сутаной ключ, открыл им церковный замок и, скрипнув старой дверью, раскрыл ворота в Храм Божий. Брюннер перекрестился и вошел в прохладное помещение, еще не успевшее нагреться от проникающих в церковь утренних теплых лучей. Констан не стал закрывать двери, лишь повесил замок с обратной стороны на одну из створок, положил ключ обратно в карман и развернулся в сторону Кнута, стоя у входа и сложив перед собой руки.
В тишине церкви неспешные шаги Кнута, стучащие по плитам каблуки его сапог оглушали и возносились к самому потолку, исчезая где-то наверху под пожелтевшими фресками. Немец двигался словно во сне, слегка шатаясь и задрав голову вверх. Пройдя три ряда скамеек, он остановился посреди прохода и упер взгляд на алтарь, на образ Христа-мученика, венчавшего церковную преграду.
Прошла минута. Брюннер не шевелился. Лишь слышалось его шумное, тяжелое дыхание. Констан подошел к нему и встал напротив, заглянув в лицо. К своему удивлению он увидел, что в раскрасневшихся глазах Кнута стоят слезы. Его губы дрожали. Он моргнул, и слезы упали на его щеки. Он быстро вытер их, но оставил ладонь на лице, зажав ею рот.
— Я исповедую, если ты не разыгрывал и пришел с серьезными намерениями очиститься от… грехов своих, — негромко и спокойно произнес Констан, глядя на немца.
— Сперва сами у себя вычистите из души дрянную погань! — вдруг вскричал Брюннер, отняв руку от лица и часто задышал. Он не сводил глаз с образа Спасителя. Констан вздрогнул, не понимая, к нему ли был обращен возглас или так Кнут пытался выпустить из своего сердца еще неведомую Дюмелю боль.
Брюннер заныл и схватился руками за лицо, прислонившись к ближайшей скамье и согнувшись пополам. Что-то его терзало, очень сильно и мучительно. Несмотря на то, что он был немцем, фашистом, врагом французского народа, Констану стало жаль его чисто по-человечески, потому что у Брюннера, как и у всех, есть душа — оскверненная ли грязью и грехами, чистая ли и неподкупная, но есть. Кнут находился в церкви, его, Дюмеля, церкви, служителя и надсмотрщика дома Господа, а значит, он, Констан, был обязан помочь немцу как католику, пришедшему с покаянием.
— Кнут, — произнес Дюмель, но тот вдруг резко опустил руки, вырос перед Дюмелем, взял его за грудки и притянул к себе, шумно дыша в лицо, ненавистно буравя его озлобленными зрачками. Констан напрягся: как быстро переменился Брюннер в лице…
Немец рявкнул, как израненный зверь, и резко оттолкнул Дюмеля. Тот не устоял на ногах и упал на спину. Очки слетели, Констан быстро нащупал оправу на прохладном полу и, близко поднеся ее к глазам, убедился, что стекла и заушники не треснули. Он надел очки и посмотрел на Кнута, медленно поднимаясь. Тот стоял, бессильно опустив руки и мотая головой, глядя куда-то в пол.
— Кнут… — повторил Дюмель, встав в паре метрах от офицера к нему лицом.
Тот медленно поднял голову. Взор потускнел. Теперь на Констана смотрел смирившийся с собственной судьбой.
— Мне передали… Вчера… должно было свершиться… Но нет… Он остался жив… Гитлер… Он выжил… Выжил…
Кнут схватился за волосы и развернулся в сторону церковного входа, издавая истеричные смешки. Его плечи затряслись.
— Я не понимаю. — Дюмель действительно не имел понятия, о чем говорит Брюннер. Что должно было свершиться? Германский фюрер выжил — после чего: перенесенной болезни, выстрела, отравления? Почему Кнут так ведет себя, что с ним? Какая исповедь и почему именно сейчас? Какой секрет всё это время не знал Констан?
— Я столько раз был перед вами. Столько раз говорил о себе. Но вы так и не узнали, не поняли, не хотели понять, какой я на самом деле… Были ослеплены собственным горем, национальным, личным… — Прошептал Кнут, медленно развернувшись к Констану. В его глазах читалась обида: будто он всё это время не был должно понят, а так хотел этого.
Он накрыл ладонью плечо, напрягся и оторвал с кителя нашивку военно-сухопутных сил, харкнул на нее и бросил под ноги. Дюмель оторопел. Как такое возможно? Тот ли Брюннер перед ним — борец за свою, идеальную, Германию? Если она не та, которой он готов служить, если этим поступком он отрекся от нее, то какой должна быть его страна? Каким путем должна идти? Голова шла кругом. Увиденное сейчас и услышанное от Кнута ранее не укладывалось у Констана в мыслях. Чего хочет этот офицер на самом деле?