Буря вгляделся в кролика.
– Назову, как он захочет. А это у него ружье?
К полудню лес изменился до неузнаваемости. Какие-то странные биологические эксперименты изуродовали растительность. Деревья и травы исчезли. Шагать пришлось по колючим сосновым иголкам, а над головой качались плоские острые листья, пегие, черные и зеленые, с глянцевыми черными пятнами. И что хуже всего, кустарник вроде бы как-то размывало на краях: виды обменивались фенотипическими признаками прямо на глазах с неестественной беспорядочной страстью.
– Чья это работа? – спросил Буря Сестру Седьмую во время одного из ежечасных привалов.
Критикесса пожала плечами.
– Ерунда. Лысенковский край леса, рекомбинантные рисуночки. Ты джаббервоков остерегайся, сынок. В этом биоме есть только производные Земли?
– Ты меня спрашиваешь? – удивился Буря. – Я не садовник.
– Неправдоподобная интуитивная оценка, – лукаво ответила сама себе Сестра Седьмая. – В любом случае, некоторые виды Края рекомбинантны. Не гуманоцентрическая манипуляция геномами. Элегантные структуры, модифицированные без всякой цели. Ламаркианский лес. Узлы обмениваются фенотип-определяющими чертами, приобретая полезные.
– Кто определяет полезность и бесполезность?
– Выставка Цветов. Входит в Край.
– Какой сюрприз, – буркнул Буря.
На следующем привале он подошел к кролику.
– Далеко еще?
Зайцеобразный пискнул:
– Пятьдесят километров. Или больше?
Вид у него был слегка озадаченный, будто понятие расстояния было для него трудной абстракцией.
– Утром ты говорил: шестьдесят километров, – напомнил Рубинштейн. – Мы прошли двадцать. Ты точно помнишь? Милиция тебе не верит, и если ты будешь дальше вилять, я не смогу им помешать наделать глупостей.
– Я просто кролик. – Уши дернулись назад, задвигались, прислушиваясь к возможной опасности. – Знаю, что на господина напали – нападали – мимы. Не слышал с тех пор ничего от него, спорить могу. Всегда знаю, где он – не знаю как, – но сколько еще идти, сказать не могу. Понимаешь, друг, вроде как в голове компас, ферштейн?
– И давно ты кролик? – спросил Рубинштейн, вдруг заподозрив весьма неладное.
Кролик состроил недоуменную морду.
– Не знаю, право. Кажется, я был… – Он замолчал. Опустились железные ставни, отключив свет в глазах. – Больше слов нет. Искать господина. Спасать!
– Кто твой господин?
– Феликс, – ответил кролик.
– Феликс… Политовский?!
– Не знаю. Может быть. – Кролик задергал ушами и оскалился. – Не хочу больше говорить. Мы там завтра. Спасать господина. Убить мимов.
Василий посмотрел на звезды, вертящиеся под ногами. «Я погиб», – подумал он, глотая едкую желчь.
Когда он закрыл глаза, тошнота чуть отступила. Голова все еще болела там, где он стукнулся ею об стену каюты, вылетая наружу. Перед глазами плыло, и очнулся Василий, купаясь в сгустке боли. Сейчас уже можно было думать, и боль казалась глупой шуткой: у трупов ведь ничего не болит? Значит, он еще жив. Вот когда перестанет болеть…
Он снова и снова переживал катастрофу. Зауэр проверяет, все ли в скафандрах. «Это просто прокол», – говорит кто-то, и это кажется правдоподобным – баба эта выпустила из каюты часть воздуху, чтобы упали щиты декомпрессии, – а потом яркая вспышка взрывшнура, и все оказались неправы. Воющий вихрь воздуха подхватил лейтенанта и полицейских, выбросив из корабля в темный звездный туннель. Василий попытался удержаться за рукоять двери, но неудобные перчатки соскользнули. И он полетел, безостановочно кувыркаясь, как паук в водосток, когда выпускают из ванны воду.
Звезды вертелись – холодными кинжалами огней в ночи за веками.
Вот оно. Погибель. Домой не вернуться. Шпионку не арестовать. Не встретиться уже с отцом, не сказать, что я на самом деле о нем думаю. А что про меня подумает Гражданин?
Василий открыл глаза. Его все так же вертело, оборотов пять или шесть в минуту. На аварийном скафандре ранцевых сопел не было, а рация работала на жалком расстоянии – всего несколько сот метров. Для работы на борту судна это более чем достаточно. Достаточно даже, быть может, чтобы сделать маяк, если его будут искать. Но его не искали. Он прецессировал, как гироскоп, и каждые минуты две корабль появлялся у него в поле зрения – темная щель на фоне алмазной пыли звезд. Никаких признаков идущей к нему поисковой партии не было – только золотой туман сточных вод расходился вокруг флагмана флота, который был уже за километр, когда Василий только его увидел.
И был корабль похож на игрушку, бесконечно желанную игрушку, в которой были все его надежды на жизнь и любовь, товарищество, тепло и счастье – игрушка, до которой никогда не дотянуться, висящая в холодной пустыне, которую не перейти.
Он глянул на примитивный дисплей на запястье, где стрелка отсчитывала часы жизни, оставшиеся в кислородном баллоне. Дозиметр тоже был на этом дисплее, пустыня была горячей: заряженные частицы пронизывали ее так плотно, что вряд ли будет потом разлагаться мумифицированный труп.
Василия затрясло. Горькие сожаления охватили его: «Ну почему я всегда все делаю неправильно?» Он думал, что правильно поступил, когда пошел служить в ведомство Куратора, но когда гордо показал матери новое удостоверение, лицо у нее закрылось, как витрина лавки, и она отвернулась, как бывало, когда он что-нибудь делал не так, а пороть его ей не хотелось. Он думал, что правильно сделал, когда обыскал багаж инженера, а потом дипломатихи – а смотри, что из этого вышло.
Корабль внизу, уже в нескольких километрах и уходящий все дальше, казался щепкой на фоне тьмы. Само присутствие Василия на корабле… Если честно, он бы лучше сделал, если бы остался дома, подождал, пока корабль (вместе с инженером) вернется на Новую Прагу, а потом возобновил бы слежку. Да только новости с Рохарда, планеты ссыльных, вызвали у него неутолимое любопытство. И если бы он не захотел туда лететь, то не висел бы сейчас в космосе, вертясь в этой камере пыток-воспоминаний.
Он попытался вспомнить лучшие времена, но это было трудно. Школа? Его там тиранили нещадно, издевались над тем, кто у него отец. Любой мальчишка с фамилией матери был объектом издевательств, но отец-преступник, известный уголовник – это превращало его в легкую мишень. Однажды он одному хулигану рожу размолотил в кашу, и за это его выпороли. После этого хулиганы обходили его десятой дорогой, но за спиной все равно шептались и по углам хихикали. Он научился подслушивать, затаиваясь после уроков, а потом сбивать ухмылки с рож кулаками, но друзей это ему не прибавило.
Курсы? Шуточка. Продолжение прежней школы, только учителя построже. Базовое полицейское обучение и кадетский корпус. Стажировка у Гражданина, на которого он рвался произвести впечатление, потому что восхищался суровым инспектором – человеком из железа и крови, безусловно преданным Республике и всему, что она олицетворяла, духовным отцом, которого он вот сейчас дважды разочаровал.
Василий зевнул. Болел мочевой пузырь, но мочиться он не решался – в этом-то костюме из соединенных мешков. Мысль о том, чтобы утонуть, была почему-то куда страшнее, чем мысль, что кончится воздух. Кроме того, когда воздух уйдет – разве не так наказывают взбунтовавшихся космонавтов вместо повешения?
И Василием овладел странный ужас. Мурашки поползли по коже, затылок и шея похолодели, онемели. «Я не могу еще умереть, – подумал он. – Так нечестно! – Василия затрясло. Будто пустота говорила с ним. – Честно, нечестно – какая разница? Это случится, и ничего не значит, хочешь ты или нет».
Глаза жгло. Василий крепко зажмурился, чтобы не лицезреть вертящиеся кинжалы ночи и успокоить дыхание.
А когда открыл глаза, он увидел, как ответ на свои молитвы, что не один в бездне.
ШУТНИКИ
Высоко на орбите вокруг Рохарда вертелись Вышибалы.
Два километра в длину, гладкие и серые. Каждый из них превосходил надвигающийся экспедиционный корпус, как великан карлика. Они были чуть ли не первыми предметами, созданными прибывшим Фестивалем. Почти все Вышибалы дрейфовали на парковочной орбите в глубине облака Оорта, ожидая врагов, приближающихся по времениподобным путям атаки в глубине будущего мировой линии Фестиваля, а тот уходил все дальше во внутреннюю систему, пока не появился над планетой своего назначения.