Александр Штейн
НЕБО В АЛМАЗАХ
Документальная проза
ПОД НЕБОМ ЮНОСТИ...
ПОРА ЗАЧЕТОВ
Вымазанный мелом, задыхающийся, как и весь класс, от внезапно нагрянувшей среднеазиатской жары и духоты, в мерзко прилипшей к спине гимнастерке, недавно выданной мне в батальоне ЧОНа (части особого назначения), но уже успевшей выгореть, чем я несказанно гордился перед мамой и девочками моего класса, — я лениво стирал уравнение с классной доски, когда под окнами школы промчались басмачи на храпящих конях.
Стекла со звоном посыпались на подоконники. Всадники в развевавшихся толстых ватных халатах, в белых чалмах, обернутых вокруг черных, золотистых и серебряных тюбетеек, осатанело нахлестывая камчами потные, в ноздреватой пене, конские крупы, размахивая кривыми, похожими на старинные ятаганы саблями, доставленными, возможно, из арсеналов бухарского эмира, потрясая обрезами, неслись прямо по тротуару, леденя душу гортанными, варварскими воплями.
Их грузные тела, словно бы придавливающие седла, их лица, искаженные жарой, пылью, злобой и азартом, прежде чем исчезнуть, повторялись, как страшный сон, в четырех классных окнах и только после этого пропадали, как сказали бы теперь — уходили в затемнение.
Это и впрямь походило на кадры какого-нибудь современного вестерна из времен гражданской войны в Средней Азии.
Шальная пуля с тоненьким и противным свистом влетела в наш класс. Другая угодила в стекло висячей керосиновой лампы. Осколки посыпались на головы.
Девочки взвизгнули. Учитель физики деловито полез под ближнюю парту, девочки последовали его разумному примеру. Мальчики ринулись к дверям.
Басмачи в том же бешеном кинематографическом ритме пролетели по главной улице, сбили трех прохожих и, подняв плотную пыльную завесу, исчезли за поворотом.
Лошадки у них были низенькие, горные, быстроногие, и отряд милиции вернулся из погони ни с чем.
Мы возвратились в класс. Отряхиваясь, учитель физики уже перелистывал классный журнал. Меня снова вызвали к доске: учитель не забыл, что я неверно объяснил закон Бойля-Мариотта.
Урок продолжался. Во всей школе возобновились занятия.
Была пора зачетов. Давно отцвели фиалки. Над городом клубилась горячая белая пыль, деревья уже покрылись ее толстым слоем. В солнечные часы даже тень не приносила утешения. Мы с нетерпением ждали летних каникул. Дел у нас было по горло, мы забросили лапту, некогда было сбегать искупаться в губернаторском пруду, сходить в синематограф, даже объясниться в любви одноклассницам.
Сразу же после занятий мальчики из старших классов, в первую очередь комсомольцы, строились в колонну и выходили на Соборную площадь, раскаленную полуденным солнцем.
Нарочито грубыми солдатскими голосами, хрипло, отрывисто рассчитывались мы по порядку номеров и на «первый-второй», держали равнение, делали налево, направо, кругом, кололи штыком мешки с соломой, обучались стрельбе с колена, продирая при этом штаны, залегали, перебегали, снова кололи штыком мешки.
Это было столь же утомительно, сколь и увлекательно. Особенно если учесть, что винтовки выдавали настоящие, хотя патроны покамест холостые — заряженные во избежание несчастных случаев нам давали по счету, только когда мы несли караульную службу.
Штыки тоже были настоящие, трехгранные, к русской трехлинейке образца 1891 года.
Правда, в оружии мне отказывали долго и унизительно. На беду, был я роста слишком мелкого для своих лет, не хватало для воинского и всякого иного счастья по меньшей мере пол-аршина, по-современному сантиметров 30—35.
Петя Кривов, мой друг — первый, наиглавнейший, секретарь ячейки комсомола, юноша с непреклонно жестким профилем и с опровергающими эту жесткость смеющимися глазами, надавил на кого надо всем своим авторитетом, я в свою очередь украл из ореховой шкатулки, где хранились документы и семейные реликвии, метрику. Эти два обстоятельства дали мне наконец берданку — древнее оружие.
Мать рыдала. Она противилась моему вступлению в батальон ЧОНа, злорадствовала, когда мне отказали из-за роста, и, обнаружив пропажу метрики, поняла, что я отважился на воровство.
Впервые в жизни, сказала она, ей пришлось испытать чувство облегчения от того, что отца нет в живых и он не свидетель сыновнего срама. Это было сказано слишком крепко, но в нашей семье не гнушались преувеличением. Мама стала перебирать выцветшие семейные реликвии, хранимые в шкатулке, печально покачивая головой, разглядывала фотографии отца — моя тетка, местный фотограф, снимала родственников бесплатно, у кадки с олеандрами; под фотографиями оттиснуто: «Г. Самарканд, 1900 г., фотография Э. Смоленской, Катта-Курганская улица». Мама заметила, что я не взял у отца его положительных черт, зато перенял все отрицательные, и в том числе его нетерпимость к родственникам.