Потом уже, через десять лет, в Ленинграде от самого Либединского узнал: он свою «Неделю» написал с тем же запалом, одним дыханием, каким читал ее я, шестнадцатилетний парень.
Написал в юношеском страстном задоре, каждою строчкой мысленно полемизируя с одним из современных ему, между прочим очень талантливым писателем: «Вот какой ты видишь революцию — а она вот какая! Тебе уездный городишко в наши дни представляется кошмарным свинством, и ты это свинство принимаешь за революцию...»
Уездный городишко, описанный Либединским, овеян мировой революцией, ветры которой неистово шумели и над нашим тихим городом, под его древним небом, моим небом юности...
Вероятно, оттого и встревожили тогда безбилетного зайца строки о том, как синеет радостное небо из перламутровых просветов людям, которые потом все погибнут, почти все до одного.
Я знал таких людей — были со мной рядом, их одержимость определила и мою жизнь, как и жизнь многих людей поколения...
Читал «Неделю» и вспоминал Угельского, моего учителя геометрии, и оставленную позади, во вьющемся за поездом дымке́ паровоза, свою первую любовь, неудачную, несчастливую, однако, как и коротенькая грустная повесть Либединского, овеянную теми же дух захватывающими ветрами мировой революции...
— Так это вы написали «Неделю»? — спросила при первом знакомстве с Юрием Николаевичем Либединским Лидия Борисовна Толстая, которая потом станет его женою. — А мы вас в школе прорабатывали.
И ответит ей, как она потом вспомнит, «с грустной усмешкой, явно вкладывая в это слово иной смысл:
— Кто меня только не прорабатывал».
Я познакомился с Юрием Николаевичем в Ленинграде, в начале тридцатых годов мы поселились в одном доме «Слеза социализма», живо описанном Ольгой Берггольц в «Дневных звездах»...
Либединский был автором нескольких романов, однако подарил мне «Неделю» с горьковатой дарственной на первой странице: «...«Неделю», мою первую книгу, увы, пока непревзойденную...»
А в 1956 году он послал Фадееву, своему другу с юности, в больницу только что изданные после перерыва почти в два десятилетия повести «Неделя» и «Комиссары».
Фадеев ответил на подарок письмом на машинке, с припиской от руки:
«Спасибо за «Неделю», это уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь...»
Угельский, учитель геометрии.
Его недостает в списке действующих лиц пьесы о маленьком городишке, в котором веют сшибающие с ног ветры мировой революции...
Действующее лицо, без которого будет неполной история моего среднеазиатского современника.
Угельского уже давно нет на свете.
Убит.
А может, в минуту смертельной опасности, в его «Неделю», когда и он увидел — в последний раз! — радостное небо из перламутровых просветов, выросли силою любви крылья за его плечами и он улетел, подобно юному самаркандскому зодчему, поцелуй которого прожег платок Биби-Ханум, первой красавицы древнего Самарканда?
Да, все это «уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь...».
И я ощутил ее первое прикосновение, первой любви, больно ожегшее мальчишеское сердце, до того мига не знавшее тревог, когда мне только-только минуло четырнадцать лет.
Более чем рано.
Что поделаешь, юность ворвалась в наше поколение, ломая положенные природой сроки, с якобинским максимализмом, а вместе с юностью явилась, тоже ранее положенных сроков, любовь, ей сопутствующая.
Прошло не более месяца с той сладостной поры, когда мы вернулись, осиянные боевой славой, с Бухарского фронта.
В Старом городе, в его крытых и пахнущих сыростью оружейных рядах, в лавке со старым барахлом, я выторговал кинжал, в зазубринах, обглоданный бурой ржавчиной, которым нельзя было даже резать селедку, и бесстыдно выдавал его легкомысленным сверстникам за фамильное оружие свергнутой ныне династии Сеид-Алим-Хана. Неясные следы выгравированной на его рукоятке арабской надписи особенно распаляли воображение товарищей по классу, равно как и их зависть.
Мы с Петей, как и надлежит ветеранам всех времен и народов, в огне не горевшим и в воде не тонущим, мешали напропалую правду с вымыслом. Не без нас, например, вытащили из змеиной ямы под эмирским дворцом гнившего там по именному повелению большого таджикского поэта — его действительно вытащили оттуда русские солдаты, но это было тремя годами ранее, и поэт давно уже благополучно проживал в нашем городе.
Еще неизвестно, чем вообще завершилась бы вся Бухарская операция, не очутись мы с Петей Кривовым в самом пекле событий.
Завистливые расспросы одноклассников лишь пришпоривали нашу фантазию, несущуюся всю в мыле по полям сражений.