Мы кончали школу второй ступени в двадцатом-двадцать первом учебном году, в городе древнем, как Афины, как Рим, как Вавилон. Здесь была столица древнейшего царства Согдианы, и свирепствовали здесь завоеватель Средней Азии «царь персидский, грозный Кир» и Александр Македонский, и по приказу его воины убили сто двадцать тысяч согдианцев, отказавшихся открыть городские ворота. Мой город ровняли с землей орды Чингисхана, снова он вставал, как Феникс, из пепла. Здесь, на рубеже Старого и Нового города, был погребен Тамерлан, Железный Хромец, провозгласивший завоеванный им Самарканд своей столицей, а стало быть, и столицей мира. «Как существует один бог на небе, так должен быть и один царь на земле», — заявил он, при этом имея в виду, разумеется, одного себя и оставив пример для подражания, каковым впоследствии неудачно воспользовались Наполеон и Гитлер.
Вот завет другого завоевателя, Кутейбы, — его нам прочел однажды наш учитель геометрии Угельский, — Кутейбы, сжегшего все самаркандские храмы, вывозившего из Самарканда золото и серебро, а заодно и рабов числом до ста тысяч. «Никогда не позволяй неверным входить в одни из ворот Самарканда, кроме как с припечатанной рукою; и если высохнет глина, убей его, и если найдешь у него железные ножи и что-либо подобное тому, то убей его, и если запрешь ворота и обнаружишь там кого-нибудь, убей его...»
По воскресеньям, свободные от занятий, мы любили приходить шумною ватагою на развалины дворца Биби-Ханум, в древнюю обсерваторию Улугбека, к гробнице Тамерлана.
Останки завоевателя охранял мулла в белоснежной чалме, с серебряной бородой, заимствованной из сказок Шехерезады. Его высохшие, желтые, столетние ручки перебирали агатовые четки. Он опускал бесцветные от времени глаза, когда мы проходили мимо, скрывая проглядывавшую в них молодую ненависть.
Дворики мечетей и разрушенных войнами и временем ханских дворцов хранили молчание, настороженное и враждебное.
Покосившиеся минареты, выложенные сияющей небесно-голубой майоликой, казалось, готовы были обрушиться на нас. На тяжелых каменных плитах были высечены тексты Корана, которые по нашему невежеству были для нас закрыты.
Девушка, которую пустили в синематограф, а меня нет, прочитала у какого-то бедного надгробия — из Омара Хайяма. Много позже, уже в Ленинграде, я раздобыл книгу рубайи Омара Хайяма и перечитал эти блистательные строфы: «Ты обойден наградой. Позабудь. Дни вереницей мчатся. Позабудь. Неверен ветер вечной книги жизни: мог и не той страницей шевельнуть...»
Этого мы не проходили в школе, не знали и много другого, что прекрасно окружало нас в этом городе, где тысячелетия не уставал дуть ветер вечной книги жизни.
Мечеть Биби-Ханум...
Мрамор для ее облицовки возили в Самарканд на девяноста пяти индийских слонах.
А легенда о самой жене Тимура, Биби-Ханум? Ее мы тоже тогда не знали.
Не могли прочесть и надпись на могиле Улугбека, хана и астронома, убитого собственным сыном.
В 1970 году в Самарканде прочел я ее, переведенную на русский язык.
«...Каждый плывет до назначенного ему срока, когда время его жизни достигло до положенного предела, а предназначенный ему срок дошел до грани, указанной неумолимым роком. Его сын совершил в отношении его беззаконие и поразил его острием меча, вследствие чего тот принял мученическую смерть...»
Не раз пытался я задержаться в одном из пустынных Двориков древних мечетей, у лениво журчащих, как пушкинский фонтан в Бахчисарае, арыков («Бахчисарайский фонтан» мы проходили), чтобы сказать девушке наконец всю правду про себя и про нее. И однажды, когда я выдавил из себя нечто глупое и бессвязное, не ведая еще, что глупость и любовь вполне совместимы, она, внезапно расхохотавшись, поцеловала меня, и совсем не товарищеским поцелуем.
Мы долго молчали, бессмысленно глядя на старинную надпись. Я был подавлен счастьем.
Петя, найдя нас во дворике, нервно вибрировал — чутьем ревнивца все понял.
Спустя два дня, видимо еще не оправившись от нанесенного ему удара, Петя назвал на уроке литературы педагога Толконцева нечестным человеком и, помолчав, добавил, видимо продолжая вибрировать:
— Простите меня, но, по-моему, вы не шкраб, а просто подлец.
Шкраб — сокращенно школьный работник. Так именовали тогда обыкновенных педагогов.
Петина вибрация застала шкраба у классной доски: стирал мокрой тряпкой домашнее задание. Швырнув тряпкой в Петю, расшвырял все наши листочки с письменной о лишних людях в литературе девятнадцатого столетия, каковым суждены благие порывы, но свершить ничего не дано, и покинул класс, не сказав ни слова.