Выбрать главу

«Неверен ветер жизни, мог и другой страницей шевельнуть...»

Тонконогая молодая узбечка с черными, острыми, чуть подведенными глазами, в модном спортивном жилете, в белоснежной водолазке, стояла перед группой туристов и, как все гиды мира, плавно вела рассказ о Биби-Ханум, красавице, любимой жене Железного Хромца.

Была ли она, Биби-Ханум, красавицей? Кто знает. Портретов ее не сохранилось.

По легенде — была.

Историки оспаривали легенду: старшая жена это есть старшая жена, а Биби-Ханум была старшей женой, и лет ей наверняка было уже под пятьдесят.

Какое это имело значение? В легенде она была обольстительно молода и прекрасна.

Хромец сел на коня; Биби-Ханум поцеловала стремя, благословляя мужа в дальний очередной поход, суливший смерть и позор тысячам побежденных.

Проводив мужа, Биби-Ханум пригласила к себе юного зодчего и объявила ему свое решение: к возвращению завоевателя построить во славу его побед дворец, равного которому нет в мире.

Поход длился немало лет, и дворец был готов.

Юный зодчий был приглашен к жене хана и сказал, что ему не нужно золота. Ему довольно поцелуя Биби-Ханум. Подставив ему щеку, красавица прикрыла лицо платком, но поцелуй был столь страстен, что прожег платок, оставив на щеке нестираемое пятно.

Хромец вернулся из похода и приказал сбросить зодчего с самого высокого минарета. Но когда зодчий поднялся на минарет, за спиной у него выросли крылья, крылья любви.

И он улетел.

Я слушал ровный рассказ тонконогой узбечки, и не юный зодчий виделся мне — немолодой учитель геометрии с маленькой головкой на тонкой шее, с расшитой золотом тюбетейкой на макушке, и тело его на кошме чайханы, длинное и нелепое, и моя первая любовь, предпочевшая мне учителя геометрии...

Неверный ветер жизни шевельнул не той страницей, не выросли крылья у учителя геометрии — не улетел, как зодчий.

А может, улетел?..

У него-то крылья были...

«Это уже история, а для нашего поколения это наша молодость и первая любовь...»

ВЕЧЕН ОГОНЬ НАШЕЙ ПАМЯТИ

Возвращаюсь из Англии морем. Теплоход намыт, наряден, весь белый. Резко и терпко пахнет свежей эмалью, — наводя последний глянец перед возвращением, матросы, быстрые, гибкие, в холщовых и тем не менее щеголеватых, ловко сшитых робах, снуют по палубам с ведерками и кистями, то тут, то там подкрашивают борта, трапы, переборки, спасательные шлюпки.

Дым весело прет из широкоплечей, чуть отвалившейся на корму белой трубы с широкой поперечной красной полосой, ветер пригибает дым к воде за кормой, дым изящен, легок, стелется, словно кисея подвенечной фаты.

Все празднично-приподнято на борту корабля и на душе, все томит смутной надеждой, неясным ожиданием — и то, что возвращаемся домой, и то, что озорно посверкивают медяшки корабля, надраенные матросами до нестерпимого блеска. Дымчатая кисея за кормой. Голубеющий вымпел. Крутая волна.

«Михаил Калинин» — теплоход Балтийского пароходства, регулярный рейс Лондон — Ленинград, порт приписки — Ленинград.

Я сам приписан к этому порту, не только «Михаил Калинин». Навсегда, до смерти, хотя паспорт, бессрочный, после демобилизации, выписан мне в Москве, и я москвич уже давнишний и в Ленинграде только наездами, и если город — это не только проспекты, набережные и мосты, не только то, что тебе близко, но и те, что тебе близки, то у меня «тех» в Ленинграде с каждым годом меньше, меньше, меньше... Нынче редко увидишь на Невском знакомое лицо, хотя прожил в городе два десятилетия, — «круг сужается», и в этом закономерность, быть может печальная, но закономерность.

Везу в Ленинград то, в чем он, впрочем, никогда не нуждался, — дождь.

Везу его уже вторую неделю, не расставаясь ни на секунду, из самой вальтер-скоттовской Шотландии.