Выбрать главу

Тем не менее мы захаживали на уроки, опьяненные ответственностью, зевотой афишируя свою воинскую утомленность. Петя Кривов начал бриться, брить ему было нечего. Я не брился, но зато, садясь за парту, небрежно кидал подсумок рядом с циркулем и общей тетрадью. И оба на переменках, кашляя и задыхаясь, дымили махоркой из козьих ножек. Козьи ножки подавляли школьников своими недюжинными размерами.

Учитель физики, по прозвищу Груша (прозвище он получил из-за грушевидной формы лица), постоял молча около моего подсумка и сказал, что поставит мне и Пете Кривову «удовлетворительно» без сдачи зачетов. Я готов был его расцеловать, но непреклонный Петя отверг недостойную подачку педагога, тем более что Петя не считал его близким нам идейно.

Учитель русского языка, священник, на другой день после отречения царя оставивший сан, разговаривал с нами, особенно с Петей, уважительно, однако Петя и ему не доверял.

Немка прекратила ненавистное сюсюканье и уже не называла нас скверными, нерадивыми мальчиками.

Девочки насмешками маскировали зависть. Одна из них особенно потешалась над нашими козьими ножками, отгоняя от себя махорочный дым, который мы пускали девочкам в глаза. Я сносил ее колкости терпеливо. На то были у меня свои, особые, чрезвычайные основания.

ОДА КОРРЕСПОНДЕНТСКОМУ БИЛЕТУ

Наконец был сдан последний зачет, всегда самый мучительный. Нас распустили до осени. Батальон ответработников вернулся в город, ночные дежурства старших школьников отменены. Еды в доме становилось все меньше, надо было зарабатывать на жизнь, и, главное, нас обоих с Петей Кривовым не оставляло неясное беспокойство — мы больше не хотели быть просто школьниками.

Мы оказались в газете. Вот что привело нас туда.

Печатное слово манило меня неспроста — десяти лет от роду написаны были несколько стихотворений в прозе; стыдясь своего куриного почерка, я заставил сестру каллиграфически их переписать; она отправила мои сочинения в столицу, в Ташкент, в журнал «Юный туркестанец», где их опубликовали, не забыв указать возраст автора, видимо, как главное их достоинство.

Почему нас, несовершеннолетних, взяли в редакцию? Все были до неприличия юными в эти времена — командармы, редакторы, журналисты. Если командирами полка бывали восемнадцатилетние, почему нельзя было стать журналистом в четырнадцать? К тому же обнаружилась вопиющая недостача редакционных кадров — горсточка журналистов, работавшая до революции в местной печати, или не хотела работать в большевистской газете, или ее не хотели. Образовалась пустота, в которую устремились два подростка.

Кроме самого редактора, машинистки-секретаря, печатавшей на громадной, как танк, машине «Ремингтон» с пятью отсутствующими буквами, которые успешно заменяла одна отмененная буква «ять», да еще одного «спеца» более чем преклонных лет, писавшего хронику происшествий и обзоры городской жизни под игривым названием «С птичьего дуазо», никакого штата в редакции не было. Мы постигли технику корректуры, занимались перепиской корреспонденций, исправлением грамматических ошибок в письмах воинов, осмелев, сами начали писать небольшие заметки, и дошло до того, что однажды, начитавшись книжек с военными корреспонденциями Брешко-Брешковского и Немировича-Данченко, попросили у редактора командировки на фронт.

— А сколько будет восемью восемь? — спросил нас в ответ редактор. — И верно ли, что «пифагоровы штаны» на все стороны равны? — Оглядев меня сверху донизу, что было сделать вовсе несложно, он предложил, ехидствуя: — И в конце какого века был основан город Мекка? Отвечайте, не тяните, не тяните, говорите!..

Это все были знакомые куплеты из незабвенно памятной оперетты «Иванов Павел», нашумевшей по России, забредшей и к нам на окраину и даже разыгранной с успехом ошеломляющим самаркандскими любителями театрального искусства в бывшем Дворянском собрании.

— Марш в типографию править корректуру! — неожиданно свирепо закричал редактор и склонился над гранками.

Редактор наш был человек странный и одинокий. Жил в редакции. Квартиры не было — расценивал таковую как пережиток. Кровать его, покрытая старой солдатской шинелью, железная, узкая, стояла рядом с письменным столом. На полу валялись в лихом беспорядке старые газеты, гранки, брошюры, тома энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона: он швырял их на пол, когда они ему были не нужны. На столе высился изрядный холмик махорки, курил беспрестанно и писал беспрестанно, на одном дыхании, время от времени отрывая не глядя угол от газеты и свертывая очередную козью ножку. Парижская коммуна и грядущая социальная революция в Соединенных Штатах, петербургские мастеровые, предтечи рабочего класса, следившие с сочувствием за каре декабристов на Сенатской площади, бесчинства киплинговских конквистадоров в Индии, благородная беспочвенность великих утопистов восемнадцатого столетия, классовая ограниченность поэзии Бальмонта, Северянина и Ивана Рукавишникова — ничто, ничто не ускользало от его недремлющего внимания. Передовицы он писал длинные, вооружая их народными пословицами, афоризмами Козьмы Пруткова и рубайи Омара Хайяма.