За все время нашей работы в редакции он никому не уступил права ночью снять с машины первый, пахнущий свежей краской номер газеты. Редактор был подслеповат и, правя корректуру и читая полосы, так низко склонялся над столом, что кончик его носа всегда был запачкан типографской краской. Я признателен ему за то, что он навеки отравил меня страстью к газете. У меня нет членского билета Союза журналистов, однако втайне и по сей день я продолжаю числить себя газетчиком. Молодость, как известно, не худший отрезок человеческого существования, а моя молодость — это раньше всего и прежде всего еще мокроватые полосы, только что оттиснутые в типографии, узкие гранки, исчерканные корректорскими иероглифами, ровный гул ротационки. Тускловатый, бледный свет над наборными кассами, очарование ночных редакционных бдений... и скитания, скитания, бесконечные скитания разъездного корреспондента, каким я стал, покинув Среднюю Азию и переехав в Ленинград...
Редактор наш погиб через два года после нашего знакомства в горном кишлаке, куда его послал политотдел для доклада о падении Бухарского эмирата. Редактора закололи басмачи, и он умер смертью героя.
Отказав напрочь в командировке на фронт, редактор угостил нас махоркой и в утешение поручил написать большой очерк о раненых красноармейцах, прибывающих в город из Ферганы, Семиречья и каракумских песков. Машинистка напечатала два длиннющих мандата, и мы отправились в соответствующий отдел военно-санитарного управления. Час ждали в приемной, поглядывая на ослепительного адъютанта в гимнастерке нежной китайской чесучи, в шикарных шнурованных ботинках, с кольтом, разумеется в деревянной кобуре. Поправив рыжеватые усики — тоже в тон чесучовой гимнастерке, — провел нас «ослепительный» к мужчине властного вида, черкавшего размашистые резолюции на распростертых перед ним бумагах.
— Что вам нужно здесь, мальчики? — басовито спросил он, припечатывая пресс-папье свои резолюции.
Мальчики не любят, когда их называют мальчиками, так же как старики, когда их называют стариками. Меня покоробило. Властный мужчина привстал, и я тоже увидел деревянную кобуру, в нее был всажен парабеллум (я разбирался в типах оружия).
— Что это такое? — полюбопытствовал начальник, ткнув в меня и затем в Петю пальцем. — Почему?
— Если верить мандатам — корреспонденты, — сказал адъютант, пожав плечами.
— Передайте вашему редактору, — сказал начальник, — пусть он поросят не присылает. Мальчики, домой, к мамочкам!
И, взяв нас, не могу сказать чтобы грубо, но властно за плечи, довел до двери.
На улице мы, униженные и оскорбленные, обсудили создавшееся положение. Решено было себя не компрометировать, от редактора позор скрыть, действовать на свой страх и риск, искупавшись предварительно хотя бы неподалеку, где арык с быстрой желтоватой, бегущей с гор водой был углублен небольшой запрудой.
В лазарете, размещенном близ Абрамовского бульвара, в роскошном когда-то особняке крупного хлопкового фабриканта, никто и не спросил наши мандаты. Мы прошли по коридорам, заглянули во флигель — всюду паутина, мерзость, несусветная антисанитария, раненые красноармейцы лежали на рваных тюфяках, на давным-давно немытом полу, из тюфяков вываливались клоки соломы, воздух насыщен тяжелыми испарениями. Обезумевшая сиделка металась по палате. За все время, что мы были в особняке, ни разу не появился врач.
Весь вечер мы писали, не жалея прилагательных. К слову «зловонный» добавлялось «смердящий», к слову «грязный» — «загаженный», «запакощенный», «загвазданный», «тошнотворный», «гадостный». По наивности мы не понимали, что число прилагательных обратно пропорционально их воздействию.
Всего было довольно в нашем сочинении, занявшем десять полосок оберточной бумаги чаеразвесочной фирмы братьев Высоцких с сыновьями, — и патетики, и сарказма, и горечи, и Салтыкова-Щедрина, и Шиллера, вплоть до строфы из «Интернационала»: «Лишь мы, работники всемирной, великой армии труда, владеть землей имеем право, а паразиты — никогда!» Любому воину группы войск, читавшему нашу газету, было ясно, к кому относилась на сей раз последняя строчка международного пролетарского гимна.