Судился за бродяжничество. Сидел в тюрьме, подобно другому столь же знаменитому литературному собрату О’Генри.
С той далекой поры, когда я узнал биографию Лондона и поразился ею, пленяют меня человеческие судьбы, характеры, биографии своей непохожестью, исключительностью, странностью, если хотите.
Причем непохожесть, исключительность, странность — и это самое замечательное! — могут наличествовать в людях самых обыкновенных. Но это и делает обыкновенных людей необыкновенными. Это и позволяет видеть их поэтически.
Так вдруг представилась мне тогда поэтически, одной, в общем ничего не значащей деталью, ординарнейшая семья самаркандского зубного врача, в которой все было, как положено в семье провинциального зубного врача, кроме одного: вся семья — от мала до велика — обожала дождь. Все они любили гулять в дождь, только в дождь, в дожде они видели самое непревзойденное великолепие природы.
Поэтически представились мне персонажи Гамсуна, впервые прочитанного там же, в Самарканде, — обыкновенные люди и их парадоксализм, поступки, расходящиеся с тем, что они произносили вслух, все эти странники, играющие под сурдинку, девушки, наносящие раны своим любимым только потому, что они их любят, лейтенанты Гланы, одиночеством душащие собственную дикую страсть, Нагели с их мистериями, сам Гамсун, кстати сказать перепробовавший, до того как стать писателем, профессии сапожника, землекопа, парикмахера, грузчика, познавший элементарный голод в студенческие годы, прежде чем написать «Голод», сделавший его знаменитым во всем мире. Чем сильнее было увлечение Гамсуном, тем больше оскорбил его стыдный конец, когда он стал ничтожным коллаборационистом, поддерживавшим Гитлера, и соотечественники вполне справедливо швыряли дерьмо к нему в сад...
Самое удивительное в том, что биографии, судьбы, характеры, будучи нисколько не схожими ни с какими другими, а оставаясь в сути своей казусными, бывает даже парадоксальными, в то же время непременно объясняют нечто типическое, расшифровывают психологические загадки целых поколений, как это можно проследить по биографиям и судьбам многих моих сверстников, погибших безвременно или здравствующих. Их судьбы бросают отблеск, а может, и тень на поступки, поведение людей, казалось бы ничего общего с ними не имеющих, даже и вовсе незнакомых.
Когда мы, драматурги, рассказываем о таких людях — конкретно, привязывая рассказ к конкретным обстоятельствам, — это увлекает.
Когда же во имя типичности — мнимой! — детали стираются, казусные особенности сглаживаются, происходит такая же метаморфоза, как с зеленой ветвистой сосной, превращенной в телеграфный столб — известный анекдот о редакторском рвении.
Иногда, впрочем, драматурги, переселяя персонажи из жизни в пьесы, превращают сосну в столб и по собственному разумению — все во имя той же типичности!
И по сию пору завидуешь людям, перепробовавшим до вхождения в литературу другие профессии, и в том числе людям моего и более младшего поколения, прошедшим войну в роте, батарее, танке, на подводной лодке и только потом ставшими писателями.
А военные газетчики?! «Помянуть нам в пору мертвых репортеров, стал могилой Киев им и Крым, хоть средь них порою были и герои, не поставят памятника им...»
Песенка незатейливая, с фронтовой усмешкой, с легкой иронией газетчика, грустноватая, потому что память эта — о погибших, о веселых улыбках никогда неунывавших кавалеров великолепных сенсаций.
«...И чтоб, между прочим, был фитиль всем прочим...» Песенку написал К. Симонов, поэт, драматург, ставший военным корреспондентом, газетчиком...
Пришла песенка к нам в Ленинград по льду Ладожского озера, проникла в квартиры и в блиндажи, и на корабли, ставшие в ту зиму непременной принадлежностью невского льда и промерзшего Финского залива... «Там, где мы бывали, нам танков не давали, репортер погибнет — не беда... И в «пикапе» драном, и с одним наганом мы первыми врывались в города!»