Выбрать главу

Опять розовый цвет в глазах: "Меня обвиняют в трусости!.." Но разум был настороже. Приказ!..

Я круто повернулся и вышел. В состоянии душевного окостенения дошел до самолета. Молча занял свое место. Запустил моторы. Вырулили. Взлетели. На высоте 150 метров вошли в облака, и стекла тут же мазнуло обледенением.

Продолжаю набирать заданную высоту. Четыреста. Пятьсот. Шестьсот. Все! Ставлю самолет в режим горизонтального полета. Штурмана-практиканты начинают работу.

Летим в облаках. В кабину через полуоткрытую форточку врывается сырой промозглый воздух. Лобовые стекла покрыты корочкой льда, и уже прослушивается легкая тряска моторов. Сердце болит, словно кто сжал клещами. Я боюсь за себя. Боюсь потерять контроль над собой.

Глушарев заглянул в кабину. Подозрительным взглядом окинул приборную доску, прислушался:

- Что такое - не пойму, будто моторы потрясывают. - Покосился на меня: Вознесенский? Я не ответил. Только судорожно вздохнул.

- Из-за чего? - не унимался Тимофей.

Вопрос его мне показался обидным. Удивительное дело: как иногда люди не дают себе труда осмыслить и привести к общему знаменателю ряд отдельных явлений. Ведь был же разговор на земле? Ведь сам же сказал: "Сосульки плачут гляди в оба". А вот поди ж ты - забыл! И еще спрашивает: "Из-за чего?"

Я посмотрел на него с укоризной и постучал пальцем по обледеневшему стеклу.

Глушарев ахнул:

- Обледенение! То-то я слышу - режим изменился. Так что же мы летим? Надо возвращаться!.. Я отвернулся:

- Нет!

- Как это нет? - забеспокоился Тимофей.

- А так. Это тебе показалось. Так же, как Вознесенскому. Иди занимайся своими делами.

Вообще-то напрасно я срываю зло на Тимофее. Он здесь ни при чем. Но меня мутит. Мне плохо.

Глушарев, пожав плечами, полез на правое сиденье, открыл форточку и, бросив взгляд на крыло, повернулся ко мне:

- Командир, на кромке лед, надо возвращаться! А я уже, потеряв контроль и ад собой, впал в упрямое безрассудство.

- Нет!

Тимофей молча сполз с сиденья, потоптался в проходе и вышел. А через минуту: тр-рнрах! тр-р-рах! - словно осколки зенитных снарядов, загрохотали по обшивке самолета куски льда, летящие с винтов. Затряслась приборная доска.

В кабину влетел Глушарев. Глаза по блюдечку:

- Командир, надо возвращаться!

- Нет!

Глушарев насупился:

- Командир, опомнитесь! Разобьемся!..

- Нет!

Глушарев выпрямился и посмотрел на меня ледяными глазами.

- Значит, вы ставите свой принцип дороже жизни двадцати ни в чем не повинных штурманов?!

Не слова Тимофея произвели на меня воздействие, а его взгляд, холодный, презрительный. Мне стало стыдно. Мучительно стыдно. Я очнулся.

- Ты прав, Тимофей, будем возвращаться. Прости.

Глушарев метнулся в салон. Через несколько секунд он, стоя в проходе-, уже выкрикивал мне пеленги.

Машина шла тяжело. Трясли моторы. Они ревели на полную мощность, и все же мы понемногу снижались. Иногда, срываясь с винтов, грохотали по обшивке куски льда. Самолет качался, и чтобы удержать его, мне приходилось делать широкие движения штурвалом. Глушарев укоряюще посматривал на меня, а я обдумывал, как будет вести себя Вознесенский, когда мы, по его вине, придем домой в таком вот неприглядном виде?

Облака оборвались возле самого аэродрома. Мы вышли точно к посадочной полосе и, почти не сбавляя обороты моторам, плюхнулись в раскисший снег. А теперь рулить! Рулить, пока не отвалился с крыльев лед. Надо привезти "доказательства"! Мчимся, как на взлет. Вот и наши ангары. Стоят люди, смотрят. А вон и Вознесенский! Но... что это? Ага, он отвернулся! Хочет сподличать и тут! Пока то да се, лед отвалится, и тогда он спросит, почему вернулись?! Ну, погоди ж ты, погоди!..

Я подрулил к ангару, затормозил, сорвался с сиденья и как был, без шапки и шинели, пробежал через салон, рванул рукоятки запора двери и, распахнув ее, выпрыгнул в снежную жижу. Вознесенский, не оборачиваясь, удалялся от самолета.

Жгучий гнев охватил меня. В два прыжка я настиг Вознесенского, схватил его за плечо и рванул с такой силой, что треснул шов на рукаве шинели. Пошатнувшись, он круто повернулся ко мне лицом, в глазах его были страх и растерянность.

Задыхаясь от бешенства, я обеими руками держал его за воротник.

- Ах, ты уходишь?! Уходишь?! Ты не хочешь видеть, как мы обледенели?! Ты куда нас посылал, куда?!.

Я рванул его еще раз и отпустил. Он упал. И тут я вдруг увидел себя со стороны. "Что я делаю?! Что я делаю?! Опуститься до такого! Стыд какой, позор!.."

Вознесенский молча поднимался из мокрого снега. Сапоги его скользили, и он упал еще раз. Мне стало жаль его, и чувство острой досады и недовольства собой заполнило меня.

Смотрели люди. В глазах молодых штурманов светилось любопытство.

"Хороший пример. Хороший!"

Я повернулся и пошел прочь, забыв в самолете шапку и шинель.

Снова в боевом полку

Маршал Голованов поступил со мной более чем мягко: трое суток домашнего ареста и назначение в 124-й гвардейский бомбардировочный полк на должность комэска.

И вот, доложившись по форме, я стою перед командиром полка. Гвардии подполковник Гусаков Николай Сергеевич высок и грузен. Сбит что надо. Глыба! Коротко, под ежик стриженная голова плотно сидит на богатырских плечах. Круглые глаза смотрят на меня с интересом. Погладив громадной лапищей тяжелый подбородок, сказал удовлетворенно:

- Хорошо, пойдем я представлю тебя эскадрилье. - И зашагал, придерживая пальцами, висевший у бедра деревянный футляр маузера.

Эскадрилья выстроена. Летчики, штурманы, воздушные стрелки-радисты, стрелки, техники, механики, мотористы. Коллектив. Люди. Каждый со своим характером, со своими мнениями, мыслями, переживаниями. Я должен им понравиться, но чем? Уж конечно, не такими поступками, которых потом будешь стыдиться всю жизнь.

Хотя... Черт побери, кто в своем поведении гарантирован от ошибок?! Каждый свой поступок заранее не предусмотришь. Человек - это характер: один флегматик, другой холерик. Я наверняка принадлежу к последним: завожусь с полуоборота, взрываюсь по пустякам, а потом казнюсь...

Люди смотрят на меня выжидающе. Изучают. Каждое мое слово, сказанное сейчас, остро зафиксируется в их сознании и явится на первый случай предпосылкой для разных домыслов и предположений. А что я им скажу? Я не люблю и не умею говорить. Слова - это ветер. Себя надо показывать в деле, а это требует времени. Значит, лишь только со временем мы сможем понимать друг друга.

Гусаков меня представляет. Оказывается, он знает обо мне гораздо больше, чем я предполагал: и что я в прошлом - гражданский летчик, и что у меня большой опыт в летной работе, и что мне "была доверена высокая честь выполнять специальное задание правительства". На этих словах командир сделал особый упор, и люди это приняли. В их глазах я увидел искорки интереса. Вспыхнули и погасли. Хорошо. А время покажет: любить или не любить. Или просто... терпеть командира.

Ладно, ладно, мои новые боевые друзья! Я постараюсь подобрать к вам ключики. Потом. Не сразу.

Гусаков окончил речь и повернулся ко мне:

- Я оставляю вас. Нужно готовить к вылету полк. Адъютант принесет вам расписание.

И ушел. Я распустил строй и попросил адъютанта Ермашкевича, сутуловатого, худого лейтенанта со светлой шевелюрой волнистых волос познакомить меня с инженером эскадрильи и с парторгом.

Инженер-капитан Гринев, среднего роста, тихий, с застенчивой улыбкой, и парторг эскадрильи, высокий, костистый, с угловатым лицом, техник звена Тараканов, повели меня по стоянкам самолетов. Я придирчиво всматривался в каждую мелочь, выискивая признаки, по которым можно было бы судить об отношении людей к своим обязанностям, но к моей великой радости, везде был отменный порядок, как перед смотром, только вот стоянок было тринадцать, а самолетов - двенадцать. Из последнего боя не вернулся экипаж - сбили над целью... Было грустно смотреть на пустое место.

Подошел Ермашкевич, четко взял под козырек и протянул мне листок боевого расписания.

- Подпишите, товарищ гвардии майор!

Я взял листок. Незнакомые фамилии. Двенадцать экипажей. Дальность полета 370 километров в оба конца, а заправка горючим - полные баки! Это меня удивило, но, изучая расписание, я промолчал. Посмотрел на бомбовую загрузку. У кого десять соток, а у кого только восемь. Так мало? Хотелось спросить, но сдержался. "Не надо! Не надо! Это будет выглядеть как хвастовство".